Тревожная служба. Сборник рассказов - Дикс Эрхард. Страница 24

В сорок первом году солдат Иоганнес Биттер перешел на сторону Советской Армии.

Однажды отец рассказал мне, как все это произошло. Это было в первые дни июля. Он лежал на берегу небольшой речушки невдалеке от границы. На той стороне, километрах в двух, залегли солдаты в пилотках со звездой, той самой красной звездой, что и на знамени, которое отец много лет назад спрятал в доме своих родителей.

Он уже давно сорвал орла со свастикой со своего мундира и теперь ждал удобного момента, чтобы преодолеть эти две тысячи метров. Если бы его схватили эти «цепные собаки», как называли полевых жандармов, они бы с ним разделались тут же, на месте. Пуля или петля. Или казнили бы перед строем — для устрашения других.

В его нагрудном кармане лежала фотография моей матери. Он знал, что у нее должен родиться ребенок, их ребенок... Моя мать не подозревала о его намерении перейти к русским, о той борьбе, которую ему пришлось выдержать с самим собой, прежде чем прийти к такому решению, но, наверное, о чем-то она все же догадывалась. Ведь, уходя, он сказал ей, что обязательно вернется, но только это будет не скоро. Он знал, что должен один принять это решение, чтобы не причинить жене и ребенку неприятностей. Фашисты выместили бы на них свою злобу за его побег. Он знал, что ей будет очень тяжело, но он знал также и то, что иначе поступить не может.

Я часто пытался представить себя на месте отца. Он знал, что не увидит меня долгие годы, а может, и никогда. Но он должен был сделать этот шаг. И он его сделал. Он должен был преодолеть эти две тысячи метров и добраться туда, где были люди с красной звездой на пилотках. Он рисковал. Его могла сразить пуля, выпущенная в спину кем-нибудь из своих. Стрелок щелкнул бы затвором и сказал: «Ну вот и покончено с этой свиньей!» Могло быть и так, что через несколько дней русская пуля сразила бы его убийцу. Но тогда, может, это все напрасно? Двумя убитыми немцами больше — что это значит по сравнению с миллионами жертв? Этих двоих все равно бы убили рано или поздно, этих двоих в мундирах со свастикой...

Но нет, решение отца в любом случае не было напрасным. Живой или мертвый, он все равно ушел бы из этой армии убийц; живой или мертвый, он встал бы в ряды борцов против фашизма.

Ханнес-старший преодолел эти две тысячи метров. На каждом метре его могли убить, и тогда у меня не было бы самого близкого друга, каким стал мне отец, и я ничего не знал бы о его решении. А ведь именно это помогло мне сегодня принять свое решение.

...Цорн вновь протянул мне бинокль. В деревне Швемберг, лежавшей у наших ног, начиналась обычная жизнь. Из труб уютных домиков поднимался дым. Его подхватывал свежий утренний ветерок, разрывая в прозрачные, осветившиеся на солнце клочки.

Между нами и деревней проходила граница. По ту сторону лежала другая Германия, Германия тех, кто отдал бы тогда приказ расстрелять или повесить отца, если б им удалось его поймать. Для них отец был «предателем родины», посмевшим сорвать со своего мундира значок с фашистским орлом, тем самым орлом, который и теперь является символом их государства: пусть орел теперь без свастики, но от этого он не перестал быть хищником...

В сиянии утреннего солнца земля была прекрасна и по ту и по эту сторону границы. Туристский сезон в ФРГ был в самом разгаре. Скоро первые автобусы доставят жаждущих впечатлений туристов к самому подножию горы Шифенберг. Группами будут подходить они к пограничной черте, за которой кончается власть старых хозяев, с любопытством разглядывать в бинокли нашу сторону и слушать гида, а этим гидом, скорее всего, окажется один из тех, кто растлевал их души в прошлом. Он будет рассказывать дал о нашей стране точно так же, как некогда рассказывали немцам о Советском Союзе, «стране страшных большевиков». И вряд ли кто из этих праздных зрителей поймет, что стоит на пороге страны будущего, страны, которая станет и их будущим...

Цорн заметил:

— Сегодня будет отличная погода.

Я понял: сказал он это лишь для того, чтобы напомнить, что он рядом и готов меня слушать.

...Ута терпеливо ждала. Но что еще я мог ей сказать, кроме того, что верю ее отцу и убежден: ему поверят и другие. Я ведь видел его только один раз и слишком мало знал о нем. И что вообще можно узнать о человеке за время короткой встречи, к тому же весьма сдержанной? В то воскресенье Вальтер Борк показался мне добрым, любящим отцом, вежливым, дружески расположенным собеседником, и не больше. Правда, он был несколько рассеян, как будто даже чем-то озабочен. Но разве я мог знать тогда, что? было у него на душе? И теперь меня одолевали сомнения: кто же он на самом деле, какое у него прошлое?

Я задавал вопросы, и Ута охотно отвечала на них. Она с радостью рассказывала об отце, вспоминая свое детство и юность. Ей, видимо, тоже хотелось определить свое отношение к отцу как бы со стороны. Она старалась говорить о нем просто, не делая его лучше, чем он есть на самом деле, и не стараясь найти оправдание его намерениям, хотя ей было это нелегко.

Так я узнал о жизни дипломированного инженера Вальтера Борка, и жизнь эта показалась мне не менее трудной, чем у моего отца...

— Но как же он может оставить тебя одну, Ута? — недоумевал я. — Он ведь так любит тебя, заботится... Как он может оставить тебя одну?

— «Оставить тебя одну...» — словно эхо, отозвалась Ута. — Ну и что же? Разве так уж мало людей, которые чувствуют себя одиноко, даже если находятся рядом? И наоборот: пусть нас разделяют тысячи километров, мы все равно будем вместе.

Я подумал об отце, о его решении тогда, в сорок первом. И мне показалось, что Ута сейчас повторила его слова.

Она подошла к пестрой занавеске, поискала что-то в ящике стола и вернулась, держа в руках фотографию.

На снимке сидели рядом в плетеном кресле улыбающиеся мужчина и женщина. Женщина казалась очень красивой. У нее были такие же темные волосы, такие же губы, как у Уты. Вальтер Борк мало чем отличался от того, каким я его видел. Он уже тогда носил очки. Только волосы были темнее и на лице меньше морщин.

— Такими они были в сороковом, когда я еще не родилась, — сказала Ута. — Когда мне исполнилось два года, мать ушла от нас. Отец надеялся, что все еще наладится, но его надежды не оправдались. Он так и не смог оправиться после ухода матери. Мне он об этом никогда не говорил, и все, что я знаю, стало известно мне из рассказов его сестры, которая переехала к нам, чтобы присматривать за мной.

Ута снова взглянула на фотографию.

— Мама никогда не понимала отца, — продолжала она, — и никогда не была ему настоящей подругой. Она считала его неудачником. А когда его взяли отбывать трудовую повинность и его маленькая строительная фирма распалась, мама вернулась к своим родителям. В сорок третьем они разошлись... У меня никогда не было матери, — со вздохом проговорила Ута.

Я попытался было представить себе ее мать, их жизнь с Вальтером Борком. Как тяжело, видно, было ему потерять жену! А ведь он ее любил, в этом я был уверен, ибо такой человек, как Вальтер Борк, ничего не делает опрометчиво.

«Не делает ничего опрометчиво? — подумал я, и мне сразу вспомнился портфель, письмо, его решение. — Не делает ничего опрометчиво?»

Я взглянул на Уту. Если двое любят друг друга, если они женятся, то как может эта любовь вот так вдруг исчезнуть? Я не находил ответа. Вероятно, на то были свои причины, которых я не знал. Как не знал и того, что соединило этих двух людей и что заставило расстаться. Но сейчас было нечто такое, что волновало меня гораздо сильнее, — это решение Борка. Мотивы его были очевидны, и тем не менее само решение оставалось совершенно непонятным. Не представляю, как мог Вальтер Борк покинуть страну, свою дочь? Как мог он решиться на поступок, из-за которого будет проклинать себя всю жизнь? Конечно, Ута уже не ребенок, она не беспомощна, как раньше. Но он должен же знать, что этот шаг разлучит его с нею навсегда.

Ута положила фотографию на стол. И я сказал то, о чем не переставал думать все это время: