Тревожная служба. Сборник рассказов - Дикс Эрхард. Страница 22

Мы будем вместе. Я, солдат-пограничник, кузнец Ханнес Биттер, и она, учительница. Конечно, Ута будет ко мне требовательна. И действительно, она вскоре добилась того, чего Беккеру не удавалось в течение многих месяцев. Правда, у него я тоже многому научился и старался ему подражать. Он давал мне книги, возил на своей «Яве» почти за сотню километров в театр, да-да, даже зимой, в мороз. «Это необходимо для общего развития, Ханнес», — говорил обер-лейтенант, и я принимал все как должное, хотя для меня это был скорее труд, чем удовольствие.

С Утой было иначе. Когда мы прочитывали какую-нибудь книгу или слушали новую пластинку, она только говорила: «Как это здорово, Ханнес! Как прекрасно!» — и заставляла меня слушать снова. Сидя рядом с ней на пестром, ручной работы ковре, подобрав под себя ноги, я слушал и пытался думать, как она. И когда я был рядом с ней, мне это удавалось. Рояль тогда не просто звучал, а звучал для нас. И я говорил: «Да, это прекрасно, Ута...»

Я теперь не мог себе представить жизни без нее. А она? Чему она могла научиться у меня? Поцелуям? Конечно. Но этому можно научиться и не у меня. Любви? Но разве любви можно научить? Я не знаю, как ответить на этот вопрос, но мне кажется, нужно научиться быть вместе. А это порой намного труднее, чем многие думают. За годы совместной жизни возникают нерасторжимые узы, вырабатываются общие взгляды, когда один смотрит на мир глазами другого, не отказываясь при этом от своих собственных убеждений. Они дороги друг другу, и каждый из двоих несет ответственность за другого.

Отец Уты... Перед тем как с ним познакомиться, я надеялся, что он, может, в какой-то мере заменит мне моего отца, который умер слишком рано. Суровой была жизнь его, и сердце не выдержало этой нагрузки. Он никогда не устранялся от борьбы. И никогда не жаловался. Товарищи не раз говорили ему: «Ханнес, тебе необходимо отдохнуть, мы достанем тебе путевку на курорт». В ответ он лишь сердито отмахивался: «У меня хватит времени для отдыха и после шестидесяти». Мне же он в таких случаях говорил: «Они думают, что я уже никуда не гожусь, мой мальчик, но они ошибаются. Моим плечам не привыкать к ноше, а когда на них еще усядутся твои дети, чтобы покататься, как на лошадке, этот груз будет для меня самым легким, самым прекрасным и радостным...»

Дети... Они у нас будут. Но не будет деда, веселого и надежного друга. С того дня, как умер отец, мать не знала больше радости. Прожив с ним долгую жизнь, она никак не могла себе представить, что его уже нет. Он постоянно думал обо всех и никогда о себе самом. Он заботился о нашем будущем. И мне очень тяжко без него, без моего доброго отца...

Отец Уты приехал в конце недели. В ночь под воскресенье я нес дежурство на границе и чертовски устал. Впрочем, как обычно. Когда я потянул ручку старомодного звонка у калитки папаши Бенштока, у которого Ута снимала комнатку, под самой крышей распахнулось слуховое окно. Но из него выглянула не Ута. Над горшками с геранью появилось лицо незнакомого мужчины. Гладко зачесанные назад седые волосы с несколькими темными прядями, светлые, в тонкой оправе очки... «Это, значит, и есть отец Уты», — подумал я.

Он махнул рукой:

— Вы, конечно, Ханнес Биттер? Подождите-ка, я открою.

У меня забилось сердце. «Черт возьми! Как настоящий профессор!» — подумал я. У него был приятный голос, спокойное, умное, хотя и несколько холодноватое, лицо. Я представился, приложив руку к пилотке. Он протянул мне руку. Пожатие его не было энергичным, но и не вялым.

В комнате Уты все было как обычно. И, как обычно, цветы в керамической вазе, которую я подарил ей. Это был один из первых моих подарков, еще задолго до того дня, когда мы лакомились ежевикой.

«А у тебя хороший вкус, медведь...» — сказала она тогда. Знала бы она, какую радость доставила мне своей неожиданной похвалой. Тогда-то и зародилась во мне надежда... А теперь я чувствовал себя в этой мансарде как дома. Все здесь было хорошо знакомо — и эти изящные чашки в серванте, и проигрыватель с пластинками, и пестрая занавеска, и толстая свеча в подсвечнике...

Вальтер Борк повел разговор с большим тактом. Словно для того, чтобы помочь мне преодолеть первое смущение, он начал рассказывать о своей работе — Борк был инженером-проектировщиком в большом строительном тресте в окружном центре. Он обращался ко мне на «вы» и называл меня «Ханнес», расспрашивал о планах на будущее и слушал меня весьма серьезно. Я сказал, что в будущем году окончу службу и останусь здесь же, в селе, — буду работать кузнецом в кооперативе. Потом мы все вместе отправились смотреть котлован нового дома у самого леса. В этом доме будет квартира и для нас.

Он улыбнулся, когда я сказал, с каким нетерпением ожидаем мы того дня, когда сможем там поселиться. Ута взяла мою руку и каждый раз, услышав это «мы», легонько сжимала ее, а Борк с некоторым сомнением поднимал брови и старался перевести разговор, упоминая о тех возможностях, которые могли бы открыться для Уты в городе. Он говорил не о карьере. Он говорил о более интересных и значительных перспективах. Это относилось и ко мне.

— Когда поженитесь, у нас в тресте найдется работа и для вас, Ханнес.

Да, Вальтер Борк был хорошим отцом, он любил свою дочь и заботился о ней, хотел помочь ей достичь в жизни большего и делал это от чистого сердца. Было бы несправедливым отрицать это. Но его любовь к Уте была несколько иной, чем у моего отца ко мне. Мой отец никогда так вот открыто не показывал свою любовь и уж, во всяком случае, не гладил меня по голове, как это делал отец Уты. Но, видимо, с дочерьми родители обращаются иначе, чем с сыновьями. Меня отец изредка хлопал по плечу или дружески давал тумака и при этом приговаривал: «Пробивайся, Ханнес! Ты должен достигнуть всего сам, мой мальчик! Я могу тебе дать лишь совет». Разве в этом меньше любви, чем в озабоченных расспросах и нежных жестах? Или это просто другая любовь? Я не взял бы на себя смелость судить об этом, но в отношении ко мне отца я видел доверие, гордость и уверенность, что я, его сын, так же, как и он, пойду правильным и честным путем.

Вальтер Борк собрался уезжать. Мы проводили его до автобуса. Он поцеловал Уту в лоб, погладил ее по волосам и сказал:

— Будь счастлива, моя девочка!

Мне он протянул руку и на пару секунд задержал ее в своей. Я почувствовал в этом его пожатии что-то вроде просьбы, но не совсем понял, чего именно он хотел.

— До свидания, Ханнес, — произнес он и, слегка улыбнувшись, добавил: — Каждый сам кует свое счастье!

Поразмыслив над его словами, я решил, что он сказал это просто так. Мудрый родительский совет будущему зятю, который и в самом деле кузнец. Кузнец своего счастья!

Автобус отъехал, подняв клубы пыли, и вместе с ней над мостовой закружились первые осенние листья. Они будто хотели догнать уходивший автобус, но вскоре успокоились и снова улеглись на обочине. Покрывшиеся серой пылью, они уже не радовали глаз яркими красками.

Мы долго еще махали вслед автобусу. Ута провела ладонью по лицу — словно хотела отогнать нахлынувшую грусть — и улыбнулась:

— Знаешь, медведь, пойдем навестим нашу ежевику...

И там листья выглядели уже не такими свежими и зелеными. На кустах осталось всего лишь несколько ягод. Меж листьями враждебно торчали острые колючки. На какое-то мгновение мне стало грустно, но теперь в сочных ягодах не было нужды. Я снова чувствовал их вкус на губах Уты. И снова кусты ежевики казались такими же зелеными, и снова, как тогда... В девушке, которую любишь, живет волшебница.

Когда стемнело, я спросил Уту:

— Останешься здесь, со мной, возле нашей ежевики?

Ута уткнулась подбородком себе в ладони, взглянула на меня, затем посмотрела сквозь колючий кустарник куда-то вдаль, сорвала зеленый листочек и стала гладить им по моему лбу.

— А где же мне еще быть, глупый медведь? Зачем мне куда-то идти, когда ты со мною?

...Я почти забыл о Цорне. А он снова курил и при этом наблюдал за божьей коровкой, которая ползла по его указательному пальцу. Каждый раз, когда жучок достигал кончика пальца, Цорн подставлял ему другую руку. Жучок медлил, шевелил своими крошечными усиками и вдруг, неожиданно раскрыв крылья, взлетел навстречу утреннему солнцу.