Русская дива - Тополь Эдуард Владимирович. Страница 91

Барский отложил страницу и в ужасе закрыл глаза. Дело было не в том, что недавняя смерть одного из лучших офицеров КГБ, майора Седы Ашидовой, стала сенсацией не только в КГБ, но и во всей Москве. И даже не в том, что этот мерзавец Рубинчик уже, оказывается, добыл где-то информацию об обстоятельствах ее гибели. А в том, где Барский обнаружил его рукопись. Час назад, стоя в красном полумраке фотолаборатории КГБ над огромными, как ванны, пластмассовыми кюветами, в которых проявлялись отпечатки фотопленок Рубинчика, он впервые в жизни почувствовал, что такое сердечный спазм, — в тот момент, когда со дна этих кюветов всплыли в проявителе и начали обретать контрастность фотографии Рубинчика, позирующего на фоне летней Москвы в обнимку с его, Барского, двадцатилетней матерью. Да! Сначала, когда на этих фотографиях обозначились лишь общие контуры ее лица, Барский подумал, что он сходит с ума — это была мама, его юная мама, такая, как на фотографиях начала тридцатых годов. И только минуту спустя, когда фото обрели полную детальность и контрастность, он увидел, что это его дочка.

Он пригнулся к кювете, не веря своим глазам. Но это была она, она — Оля! Оля в обнимку с Рубинчиком! Везде! На всех 72 кадрах двух кассет, которые Фаскин и Зарцев изъяли в котельной Института гляциологии. Смеющаяся, задумчивая, хохочущая. На Красной площади, на Ленинских горах, на Крымском мосту и даже — явно с вызовом ему, Барскому! — целующая Рубинчика на площади Дзержинского на фоне здания КГБ СССР!

Ужас и бешенство ослепили Барского и зажали ему сердце и душу. Но он успел сообразить, что эти фото не должен видеть никто, даже фотолаборантка. Так вот почему этот мерзавец «заявил и подчеркнул», что пленки должны быть проявлены именно им, Барским! Барский стремительно шагнул к выключателю, включил свет в лаборатории, и все фотоотпечатки тут же потемнели и почернели в кювете, а лаборантка повернулась к нему от фотоувеличителя с изумленным вопросом в глазах. Но он не стал с ней объясняться, он забрал у нее обе пленки и, сдерживая шаги, чтобы не побежать, вышел из лаборатории, спустился в служебную машину. Через двадцать минут, превозмогая сжимающую сердце боль в груди, он примчался на Таганскую площадь к гастроному «Таганский», взбежал на третий этаж к Олиной квартире. Никто не ответил на его стук, но это его не остановило — ударом ботинка он вышиб замок и распахнул дверь. Однако Оли дома не оказалось. Впрочем, с первого же взгляда ему стало ясно, что этот мерзавец Рубинчик бывал здесь регулярно: на тумбочке у Олиной кровати стояло его фото, на подоконнике лежали сигареты, а на Олином письменном столе стояла пишущая машинка «Эрика», и рядом лежала стопка машинописных страниц с этой семнадцатой главой.

Барский отшвырнул страницу и заметался по квартире, распахивая ящики бельевого шкафа, аптечку в ванной, коробку с косметикой. По опыту бесчисленных обысков в квартирах сионистов и диссидентов он хорошо знал, где женщины прячут противозачаточные средства. Но в Олиной квартире их не было, и, не зная, хорошо это или плохо, он подошел к окну. Где может быть Ольга в двенадцать ночи, если этот мерзавец Рубинчик сидит в одиночке Бутырской тюрьмы? Барский включил «Спидолу», стоявшую на комоде под маленькой иконой Христа — его мать перед смертью стала верующей, прихожанкой церкви в Котельническом проезде. Радиоприемник был, конечно, настроен на волну Би-би-си, и тут же сквозь хрипы глушилок сообщил о том, что в Кэмп-Дэвиде начались переговоры между Бегиным, Садатом и Картером. Что Иран ввел военное положение в двенадцати городах. Что в Лондоне продолжается расследование атаки террористической группы «Черный июнь» на автобус израильской авиакомпании «Эл-Ал». Что СССР разместил в Восточной Европе еще 370 новых межконтинентальных ракет и 7 тысяч танков. Что большинство западных ученых пробойкотировали открывшуюся в Москве международную конференцию генетиков из-за политики советского правительства в области соблюдения прав человека, а те, кто приехал на эту конференцию, используют ее как трибуну для осуждения советских репрессий. И что американский сенатор Эдвард Кеннеди собирается в Москву на встречу с Брежневым для обсуждения судеб советских диссидентов и евреев-отказников…

Барский в досаде выключил приемник. Кеннеди ему в Москве не хватает! Эти жиды вконец обнаглеют, если американские сенаторы начнут ездить к Брежневу их заступниками и адвокатами! Где же Ольга, черт ее подери! Господи, за что ему такая жуткая кара: мать, Анна, а теперь еще и родная дочь — с жидами! Чем эти евреи так притягивают самых лучших русских женщин?

Он закурил и вернулся к письменному столу. Антисоветская рукопись Рубинчика в квартире его родной дочери — ничего подлее и страшнее невозможно было вообразить даже в ночном кошмаре! Глубоко затягиваясь сигаретой, Барский стал читать через клубы дыма…

…Впрочем, скандалы рядовых эмигрантов и их мелкие взятки никогда не поднимались выше общего таможенного зала. Наверх, на третий этаж, в кабинет начальника таможни поднимались только те, кто хотел заранее договориться о беспрепятственном, а точнее, без всякого досмотра прохождении своего багажа. Обычно такие посетители негромко стучали в дверь кабинета толстым золотым перстнем на правой руке, потом приоткрывали дверь, просовывали голову и спрашивали с кавказским или ташкентским акцентом:

— Р-разрэшите?!

А зайдя, плотно, со значением, закрывали за собой дверь, садились на стул напротив начальника таможни и говорили:

— Дарагой! У тебя дети есть?

— А в чем дело? — настороженно спрашивал начальник таможни.

— Нет, ты мне как другу скажи: дети есть? Жена?

— Ну, есть, конечно…

— Очень харашо! У меня для тваих детей есть небальшой сувенир. Вот этот маленький калечко с два карат бриллиантом. Очень хачу, чтобы твая дочка насила, когда бальшой вырастет. Падажди! Падажди, не красней, дарагой, это не взятка! Это же не тебе! Тваей дочке! А мне все равно не нужно, не могу вывезти, запрещено бриллианты из СССР вывозить. Ну, что делать? Вибрасывать? Хочешь — в окно вибрашу, да? При тебе счас вибрашу, клянусь матери магилой! Лучше возьми для дочки, не обижай ребенка!..

После такой «разведки боем» остальная операция по проталкиванию багажа без досмотра была уже делом техники. Как только начальник таможни опускал колечко (или кулон) в свой карман, посетитель спрашивал:

— Слушай, друг, а ваапще у твоей жены кагда день раждений?

— Ну, еще не скоро…

— Очень жалко! Слушай, а может быть, я ей магу заранее цветы падарить? Ты не будешь ревновать, правда? Я уже уезжаю. Какой твой домашний адрес?

Интересно, что ни один из этих посетителей никогда не делал подарков самому начальнику таможни — даже мундштука ему не подарили! А только — его жене и детям. Им и только им в тот же вечер доставлялись на дом ящики с коньяком «Арарат» и виски «Белая лошадь», коробки с сигаретами «Мальборо», гигантские «Киевские» торты, корзины с отборными фруктами, а в прихожей посетитель как бы невзначай опускал в карман висевшего на вешалке хозяйского пальто толстый конверт с пачкой сторублевых купюр.

После пары месяцев такой усиленной сионистской обработки очередной начальник Московской грузовой таможни в отчаянии от потери своей кристальной честности глушил остатки партийной совести в ресторанах «Арагви» и «Узбекистан» жирными шашлыками, литрами водки и профессионально-нежными заботами юных красоток, состоящих на комсомольском учете во Втором Оперативном управлении КГБ СССР. Рано или поздно для одной из таких комсомолок начальник таможни снимал однокомнатную квартиру где-нибудь в районе «Войковской» или «Речного вокзала» и там, в порыве пьяного самобичевания, плача и разрывая на себе рубашку, каялся в том, что «продался жидам».

Дальнейшее было рутиной, малоинтересной для массового читателя. Ну, увольняли грешника, ну, переводили на другую работу с выговором по партийной линии. Но никогда не судили. Зачем привлекать общественное внимание к человеку, случайно попавшему в сети сионизма?

За матово-стеклянной дверью кабинета начальника грузовой таможни появлялся новый самоуверенный офицер с незапятнанной анкетой, большим партийным стажем и дюжиной благодарностей за «преданность Родине» и «оперативность в работе».

К сожалению, и у него через месяц появлялась какая-то странная краснота в глазах и начинали дрожать руки. А еще через месяц Второе управление получало либо анонимный донос от одного из инспекторов таможни о грехах своего начальника, либо оперативное сообщение одной из «комсомолок».

И в конце концов эта постоянная чехарда в руководстве таможенного комитета привлекла внимание самого генерала Цвигуна, заместителя Андропова. Как человек решительный и резкий, Цвигун по-свойски обматерил начальника таможенного комитета и приказал полковнику Барскому, начальнику Еврейского отдела Пятого управления КГБ, пресечь подрывную сионистскую деятельность эмигрантов в Московской грузовой таможне. Но приказать легко, да выполнить непросто. Полковник Барский, поразмыслив, позвонил генералу Каторгину, начальнику Главного управления исправительно-трудовых учреждений — организации, более известной миру по своему предыдущему названию «ГУЛАГ».

— Вы можете подобрать нам надежного человека? — спросил Барский у Каторгина после короткого изложения ситуации на таможне.

Спустя неделю Каторгин прислал Барскому личные дела известных всему уголовному миру под кличками «Бешеные» трех начальников сибирских лагерей. Причем в каждой из этих папок лежали рапорты инспекционной службы ГУИТУ, которые характеризовали кандидатов — двух мужчин и одну женщину — как совершенно неподкупных. И с этими папками Барский, не желая брать на себя окончательное решение, явился к Цвигуну. Изучая эти личные дела, и Цвигун, и Барский тут же остановили свой выбор на женщине. Будучи сами мужчинами в полном расцвете сил, они понимали, что абсолютно неподкупных мужчин в природе не бывает. А что касается женщин, то черт их знает. Начальница Пермского женского лагеря — ЯЩ/527 майор Седа Рагимовна Ашидова — татарка, 42 года, холостая и член КПСС — была награждена двумя медалями «За трудовую доблесть», семью Почетными грамотами «за образцовую службу», тремя кубками за первое место в социалистическом соревновании исправительно-трудовых учреждений и именным пистолетом системы «Макаров», подписанным ей лично министром МВД СССР генералом Щелоковым. А у зэчек награждена кличками «Стерва», «Фашистка» и «Бешеная». Барский и Цвигун решили, что лучшей кандидатуры для противостояния сионистским искусителям и придумать невозможно. После чего приказом по МВД СССР майор Ашидова была переведена из Перми в Москву, назначена начальницей Грузовой таможни и обеспечена двухкомнатной квартирой из фонда жилой площади, освобожденной эмигрантами.

И Седа Ашидова оправдала возложенные на нее надежды. В первую же неделю исполнения обязанностей начальника таможни в ее кабинете скончался от инфаркта подпольный бакинский миллионер Гутман, во вторую — потомственный саратовский дантист Розенцвейг. У обоих были обнаружены в карманах ювелирные изделия стоимостью от трех до пяти тысяч рублей и конверты с деньгами на сумму десять тысяч рублей каждый. А вскрытие и тщательная проверка контейнеров с их багажом, задержанных на таможне, показали, что в числе запрещенных к вывозу предметов там были старинные персидские ковры ручной работы, музейная золотая и серебряная посуда, а также золотые червонцы и бриллианты, спрятанные в предметах домашнего обихода.

Третья неделя пребывания Ашидовой в таможне принесла четыре инфаркта, три обморока и попытку выброситься из окна ее кабинета.

А когда слухи о неподкупности Ашидовой расползлись по эмигрантским кругам и поток посетителей в кабинет за матово-стеклянной дверью пресекся, Седа спустилась в общий зал досмотра багажа и быстро навела там такой же тюремно-образцовый порядок: глухой бетонной стеной немедленно отделила инспекторов и упаковщиков контейнеров от владельцев багажа и стала сама следить за тем, чтобы не допускать никаких контактов между ними.

Маленькая, узкоглазая, кривоногая, в хромовых сапожках и с мелкой оспинкой на круглом скуластом лице, майор Ашидова прохаживалась меж огромных багажных ящиков и контейнеров, постукивая себя стеком по голенищу сапога, и зорко, как ястреб, следила за малейшим подозрительным движением как своих сотрудников, так и клиентов, отправляющих багаж.

— Назад! Что вы передали? Идите сюда! Покажите! Откройте этот ящик! Неважно, что он уже проверен! Открывайте, я буду проверять!

Еще через неделю врачи близлежащей больницы имени Склифософского уже знали, что каждый новый вызов «скорой помощи» по адресу «Комсомольская площадь, дом 1А» наверняка означает очередной эмигрантский инфаркт в отчаянии от непробиваемости Седы Ашидовой.

И если раньше слава майора Ашидовой была узковедомственной, только среди зэчек-уголовниц и «политических», то теперь Седа Ашидова стала всесоюзной знаменитостью — все деловые евреи от Киева до Владивостока и от Норильска до Душанбе знали, что ее пробить нельзя. И к трем записанным в личное дело Ашидовой кличкам прибавились еще три: «Чингисхан», «Сталин» и «Могила». Причем первые две ей дали ее же подчиненные — инспекторы, лишившиеся своих мелких, но ежедневных взяток.

— Если ее нельзя купить, — рассуждали евреи, тормознувшие свой отъезд из-за непробиваемости Ашидовой, — то есть только два выхода. Или убить, или трахнуть.

Но хотя серьезные деньги, которыми обладали эти люди, давали, казалось бы, возможность реализовать и то, и другое, на практике оба варианта оказались неосуществимыми. Первый — потому, что слишком явным был бы мотив убийства. Нашли бы муровские ищейки убийцу или нет, а репрессии обратились бы против всех евреев, и несколько евреев все равно получили бы «вышку». Таким образом, первый вариант был отвергнут с самого начала.

Что касается операции «трахнуть», то тут за дело брались как любители, так и профессионалы. К любителям следует отнести тех, кто ради своих собственных золотых побрякушек, спрятанных в утюге или в мебельном гарнитуре, готов был закрыть глаза на сталинские оспинки и кривые ноги майора Ашидовой и осчастливить ее своим бурным еврейским темпераментом. А к профессионалам относились нанятые группой крутых евреев четверо известных московских жуиров разного возраста, один из которых был тенором театра «Ромэн», второй — довольно известным, но спивающимся киноактером, третий — эстрадным конферансье с армяно-французской внешностью, а четвертый — чистым альфонсом, выдающим себя за знаменитого грузинского художника.

Но и лобовые, в кабинете, атаки любовников-дилетантов, и профессиональные попытки завязать с Седой якобы случайное знакомство в метро или на улице потерпели полное фиаско. Седа не клевала ни на приглашение в театр «Ромэн», ни на концерт Аркадия Райкина, ни даже на закрытый просмотр «Сладкой жизни» Антониони в Доме кино. Она не реагировала на пронзительные взгляды, на юмор, на армяно-французскую внешность и даже на роскошные усы богатыря-грузина.

Всех, кто подкатывал к ней с флиртом, Седа мгновенно остужала презрительным взглядом своих узеньких рысьих глазок и несколькими непечатными выражениями из лагерного лексикона. Обычно, эти выражения носили характер крайне обидный для мужской гордости, и после такого грубого отпора как любители, так и профессионалы приходили к одному и тому же короткому заключению: «ну ее на…!»

Но ехать-то надо!

Десятки людей — и каких людей! — уже имея на руках заветные выездные визы, вместо того, чтобы уже таки заняться бизнесом в Тель-Авиве, или гулять по чистым улицам Вены, или загорать на солнечных итальянских пляжах Остии и Ладосполя, были — ради отсрочки отъезда — вынуждены лежать в советских больницах с фиктивными воспалениями легких, липовыми микро- и макроинсультами, самопальной желтухой и поддельной кровью в моче. И — главное — без всякой надежды на выздоровление!

Майор Седа Ашидова, маленькая, весом сорок пять килограммов, татарка, или, как образно выражались некоторые заинтересованные лица, «п…а с погонами», вдруг сделала то, что не смогли сделать самые крутые ястребы в Политбюро КПСС, — осадила эмиграцию. Не остановила, конечно, но, закупорив Московскую грузовую таможню, резко снизила количество отъезжающих.

И тогда было высказано подозрение, что, поскольку Седа была начальницей женского лагеря, то она, скорее всего, лесбиянка. И к Седе на пробу были посланы несколько баб самого разного калибра и профиля. Но и эту породу женщин Седа, в силу своей прежней должности, распознала с первого взгляда и выставила из своего кабинета выражениями еще более звучными, чем при общении с мужчинами. И тогда догадались: «Седа — целка!» И — стон пошел по кругам еврейской эмиграции.

— Слушайте, что может быть страшней целки-майора КГБ?! — причитали одни.

— Чтоб у нее там не только засохло, но и бурьян вырос! — говорили другие.

Но что бы кто ни говорил — это не имело никакого практического значения. Седа Ашидова на посту начальника Московской городской таможни встала не только костью в горле еврейской эмиграции, она стала национальным вызовом. Или — еще одним испытанием, которое Бог послал всем евреям России.

Но так же щедро, как Он посылает нам испытания, так, надо отдать Ему должное, Он порой дарует и избавление от них.

На этот раз избавление ввалилось в кабинет Седы шумной толпой лилипутов из единственного в Европе профессионального театра лилипутов «Мечта», состоявшего на балансе Московской филармонии. Будучи людьми наглыми и беспардонными (и превосходящими в этом и евреев, и цыган, вмеcте взятых), лилипуты вломились в кабинет Седы не только не постучав, но даже не поздоровавшись. И немедленно устроили дикий тарарам и представление.

— Не пускай его!

— Останови его!

— Сделай что-нибудь, чтобы он не уехал!..

Одна лилипутка, удивительно похожая на диснеевскую Белоснежку, взобралась на письменный стол Седы и, скрестив свои ножки в мини-юбке, зашептала Седе на ухо:

— Я подложила ему в багаж бриллианты. В коробку с зубным порошком. Конечно, не настоящие, но ты можешь сказать, что настоящие, и задержать его за провоз контрабанды. Ну пожалуйста! Что тебе стоит! Мы же погибнем без него!..

А в это время кто-то из лилипутов играл на скрипке что-то щемящее-жалостливое, еще кто-то ходил на руках по подоконнику и кричал: «Если он уедет, я сделаю кульбит за окно!», — а трое плачущих пигмеев бесцеремонно уселись в углу кабинета прямо на пол, открыли бутылку вина «Кахетинское» и, размазывая слезы по щекам, стали пить прямо из горлышка.

Седа растерялась. Впервые в жизни она имела дело с людьми, которые были не выше нее ростом, а чуть ли не в два раза ниже. И к тому же эти полудети не просили ее пропустить чей-то багаж, а, наоборот, просили задержать…

— Кого задержать?… Кто вы такие?… — растерянно спрашивала Седа.

— Нашего директора! — всхлипывая, сказала ей крохотная Белоснежка, сидевшая перед ней на письменном столе. — Мы артисты театра «Мечта», единственного в Европе профессионального театра лилипутов! Он создал этот театр, он собрал нас со всей страны, а теперь уезжает! — И лилипутка опять зарыдала, смешно утирая крупные слезы своим крохотным, кукольным кулачком.

— А что? — осторожно спросила Седа. — Он еврей?

Она никогда не думала, что и среди лилипутов есть евреи.

Но, с другой стороны, почему бы и нет?

— Ну, конечно, он еврей! — сказал сбоку какой-то смазливый гномик, похожий на принца. Даже в цилиндре он был не выше письменного стола. — Кто еще может додуматься назвать «Мечтой» театр лилипутов? И поставить в нем «Анну Каренину»!

— У нас были аншлаги даже в Англии! — сказала Белоснежка. — Пожалуйста, не выпускай его! Ну что тебе стоит? Он же негодяй — до сегодняшнего дня ничего не говорил нам о своем отъезде!

— Если он уедет, нас закроют! — трагически заявил плотный коротышка в красном бархатном камзоле и фетровой шляпе с пером, и все лилипуты зарыдали уже просто хором.

«Ну, в конце концов, — подумала Седа, — я могу задержать им какого-то лилипута дней на десять. Но ведь не больше…»

— Хорошо. Допустим, я задержу его на пару недель, — сказала она, улыбнувшись, кажется, впервые в жизни. — Но вам же это не поможет!

— Поможет! Поможет! — разом закричали все двадцать лилипутов, бросая в воздух цилиндры и шляпы, подпрыгивая и крутя сальто в воздухе. — Потом мы его еще уговорим! А потом зарплату получим! А потом поедем на гастроли в Монголию, он оттуда не сможет уехать!

Седа смотрела на их наивную и неподдельную радость, улыбалась и даже не стирала губную помаду, которой перемазала ей щеки благодарная Белоснежка. Конечно, она задержит этим детям их директора. Раз в жизни она может позволить себе быть помягче. Тем более не к каким-то уголовникам или жидам, а к лилипутам.

— Ладно, — сказала Седа и уже начала подниматься со своего кресла, когда дверь ее кабинета снова распахнулась настежь и в кабинет вошел некто совершенно неправдоподобный — двухметроворостый сорокапятилетний красавец с вдохновенным лицом Мефистофеля, в длиннополом черном кожаном пальто, белом шелковом шарфе, белых лайковых перчатках.

— Э-т-т-то что еще такое?! — громко и строго сказал он лилипутам, которые разом замолкли при его появлении. — Это что за балаган вы тут устроили, а? Немедленно извинитесь перед товарищем! — И Седе, вскользь: — Не знаю, простите, как вас зовут. Но это такие дети! — и снова лилипутам, точнее, Белоснежке: — Изольда! Ну-ка поди сюда! Иди, иди, бесстыдница!

Белоснежка-Изольда встала на письменном столе Седы и по этому столу приблизилась, потупив глаза, к двухметровому гиганту. Даже стоя на столе, она едва доставала головой до бриллиантовой застежки на его поразительно красивом галстуке.

А гигант извлек из кармана своего кожаного пальто круглую картонную коробку с зубным порошком «Свежесть», брезгливо открыл ее своими длинными пальцами в лайковых перчатках и спросил у Изольды:

— Что это такое?

В зубном порошке тускло поблескивали фальшивые театральные бриллианты.

— Я тебя спрашиваю, Изольда! — сказал гигант своим сочным баритоном. — Что — это — такое? Ты когда-нибудь видела, чтобы я пользовался зубным порошком отечественного производства? И вообще, вы что, господа, в тюрьму решили меня посадить?

— Мы не хотим, чтобы ты уезжал, — тихо, при общем унынии лилипутов произнесла Изольда. — Мы тебя любим.

— Да! да! — тут же зашумели лилипуты. — Мы любим тебя! А ты уезжаешь! Как мы будем без тебя жить?

Седа смотрела на них во все глаза. А еще точнее — на гиганта в кожаном пальто. Впервые в жизни она видела такого мужчину, а если быть предельно точной, впервые в жизни она расслабилась, или, как говорят боксеры, открылась. И надо же было случиться, чтобы именно в этот момент в ее кабинет вошел не какой-нибудь очередной ташкентский Кацман, а он — Вениамин Матвеевич Брускин!

Изольда повернулась к Седе и сказала шепотом, как в театре:

— Помни: ты обещала!

Но Изольда могла и не напоминать Седе о ее обещании.

Господи, что мы знаем о женских сердцах? Даже Ты, Великий, не подозревал, какие сюрпризы преподнесет Тебе самая первая женщина, произведенная Тобой из ребра Адама.

Седа Ашидова, майор милиции, произведенная в начальницу Московской грузовой таможни из недр ГУИТУ, обладательница правительственных наград, именного оружия, а также титулов «Бешеная», «Чингисхан», «Могила» и так далее, влюбилась в директора театра лилипутов Вениамина Брускина с первого взгляда, как восьмиклассницы 70-х годов влюблялись в Марлона Брандо и Вячеслава Тихонова.

Могла ли она отпустить его в эмиграцию?

— Извините, — сказала Седа, вышла из своего кабинета и, чувствуя незнакомый жар во всем теле, ласточкой слетела вниз, на первый этаж, в зал досмотра багажа. — Где багаж этого артиста? Ну, как его… Который директор у лилипутов…

— А, Брускин! — сказал дежурный инспектор. — Вот. Два ящика. Ничего особенного — книги, чешский гарнитур, аккордеон «Вельтмюллер» и мотоцикл «Ява» с запасным мотором. Была коробка с фальшивыми бриллиантами в зубном порошке, но я их ему отдал.

— Что-то нужно найти! — лихорадочно перебила Седа.

— Чтобы оштрафовать или арестовать за контрабанду?

— Чтобы задержать отъезд!

— У вас лицо в помаде, Седа Рашидовна. А задержать — это просто. Прикажите разобрать его мотоцикл по подозрению в провозе контрабанды — вот он и тормознется дней на двадцать! Кто тут будет «Яву» разбирать? У нас механиков нет. А в «Яве», может, кило настоящих бриллиантов упрятано!

— Замечательно! Напишите рапорт и принесите мне в кабинет! — распорядилась Седа и, довольная собой, метнулась в камеру предметов, изъятых при досмотре багажа. Там, на этом складе, было все: от зеркал шестнадцатого века в золоченых рамах до французской косметики.

Минут через десять, когда Седа вышла из этого склада, это уже была другая женщина. Правда, на ней еще оставалась форма офицера таможенных войск — серый китель, серая юбка и хромовые сапожки, но и глаза, и ресницы, и губы, и прическа — все уже было иное. Даже сталинские оспинки вдруг непонятным образом исчезли с ее порозовевших щек.

А по радио — по тому самому радио, которое на всех вокзалах и во всех вокзальных помещениях обычно простуженным голосом хрипит неразборчивое, — вдруг чисто и громко зазвучала мелодия из «Кармен»: «Тореадор, смелее в бой, там ждет тебя любовь!»

Соблазнительная, как японская манекенщица, Седа взлетела под музыку на третий этаж, в свой кабинет, и застала там инспектора, который уже принес ей рапорт о необходимости дополнительной проверки мотоцикла «Ява».

Вениамин Брускин, сидя в окружении притихших, как нашкодившие дети, лилипутов, сказал ей:

— Товарищ майор! Вы же меня без ножа режете! У меня же на завтра билет на венский самолет!

— Билет я вам помогу поменять, это не страшно, — не своим, а мягким, как у голубицы, голосом произнесла Седа и сняла телефонную трубку, набрала номер. — Алло, шереметьевская таможня? Майора Золотарева, пожалуйста! Товарищ Золотарев, Седа Ашидова беспокоит. Мне нужно задержать одного гражданина, а у него билет на завтра. Вы можете обменять на рейс дней через десять?

— Но у меня виза кончается! — воскликнул Брускин.

— Это мы тоже уладим, не беспокойтесь, — проворковала Седа, прикрывая рукой телефонную трубку.

Лилипут в красном бархатном камзоле подошел к Седе, поцеловал ей руку и сказал басом:

— Богиня! Прямо отсюда все едем в «Арагви»! Ты нам не откажешь, правда?

— Конечно, — не своим голосом сказала Седа. — Только проедем мимо моего дома, я переоденусь.

Слухи о том, что Седа-«Могила» раскололась, разлетелся по еврейской Москве с быстротой весеннего сквозняка. Но мало кто в это поверил. Крутые евреи, осторожные по своей природе, посылали на таможню верных людей, чтобы эти слухи проверить. А разведчики заставали на Комсомольской площади, № 1А, невероятную картину: полный произвол и открытое взяточничество мгновенно распоясавшихся инспекторов на глазах у совершенно преобразившейся Седы Ашидовой, которая с отсутствующим видом порхала по таможне в шифоновой блузке и яркой юбке, перехваченной широким темным поясом. Волосы были завиты мелкой волной, щеки пылали, глаза сияли, а губы постоянно то насвистывали, то напевали какие-то легкие мелодии.

Впрочем, чтобы застать теперь Седу в таможне — это тоже надо было суметь! Она появлялась там посреди дня на час-полтора, всегда в разное время, быстро и не глядя подписывала все, что ей подсовывали на подпись, и тут же исчезала, то подхваченная лилипутами на такси, а то — на первом попавшемся «леваке».

Но разведчики за то и получали свою зарплату, чтобы выяснить все и до конца. Тем более, что это не было так уж трудно — и Седа, и Брускин ни от кого не скрывали свой бурный роман. Наоборот, они открыто гуляли в самых модных московских ресторанах — «Арагви», «Узбекистане», в гостинице «Советской», «ВТО», «Доме кино» и снова в «Арагви». А днем — пивные бары в «Сокольниках», в Доме журналиста и на Арбате. И очень скоро те, кому было нужно, уже знали все подробности: что Брускин практически поселился у Седы в Грохольском переулке, 9, что по утрам Седа мчится на такси на рынок покупать ему свежие фрукты к завтраку, что после завтрака он «немножко спит», а потом «она опять прыгает к нему в постель и скачет так, что у соседей внизу люстра уже три раза падала». «Вы же понимаете, — говорили знающие люди, — если она до сорока лет была девушкой, то как ей нужно сейчас скакать, чтобы догнать все, что она упустила!» Получив такие проверенные данные, крутые евреи спешно выписывались из больниц, спешно паковали багаж, спешно договаривались о чем-то с инспекторами грузовой таможни, а вечером непременно дежурили в «Арагви» и других ресторанах, желая своими глазами увидеть преображенную Седу-«Могилу» в обществе спасителя нации Вениамина Брускина. И когда Брускин и Седа подъезжали к ресторану на такси, самые именитые евреи лично, своими руками открывали им двери. Затем, уже в ресторане, они отзывали Брускина в сторону, шептали ему на идиш и по-русски слова искренней благодарности и совали в карман пачки сотенных купюр. Брускин сначала не понимал, почему его называют «наш аидишэ витязь» и в чем состоит его заслуга перед еврейским народом. А когда ему наконец объяснили, он от души смеялся и даже возгордился и легко принимал деньги и другие мелкие подношения.

Но всему есть начало, и всему есть конец, как сказано в старых книгах. К сожалению, у хорошего конец наступает быстрей, чем у плохого. Счастье Седы Ашидовой длилось месяц и шесть дней. Два раза она меняла Брускину билет до Вены, три раза получала для него отсрочку в ОВИРе, но не лимитами ее любви и связей мерялось время Вениамина Брускина. Десятого июля артисты театра «Мечта» на своем профсоюзном собрании преподнесли ему торт с надписью «В будущем году в Иерусалиме!», двенадцатого они мирно и без Брускина улетели в Улан-Батор на гастроли. И там же, в Шереметьевском международном аэропорту, проводив «Мечту», Брускин сказал Седе, что и ему пора ехать.

Она знала, что рано или поздно это случится. Ее возлюбленный гордился тем, что он никогда и нигде не работал руками, но он был создателем и директором самых неожиданных антреприз — от кочующих балаганов под названием «Мотоциклы по вертикальной стене» до «Анны Карениной» в исполнении лилипутов. А сейчас его мысли были заняты грандиозным проектом: вывезти из Одессы в Америку весь клан Брускиных — тридцать девять своих названых братьев и сестер, племянников и племянниц — и создать там, в США, новую семейную корпорацию под названием «Брускин и семья»! Он, Вениамин Брускин, ехал первым, чтобы все подготовить к приезду этого клана, которому он обязан жизнью и воспитанием. Потому что в 1942 году, когда в Харькове в бомбежке погибла вся его семья, а он сам, девятилетний, с сотрясением мозга оказался в госпитале, — майор медицинской службы Матвей Брускин выходил его, усыновил, дал ему свою фамилию и отправил проходящим поездом в тыл, к своей семье в Самарканд. Правда, до Самарканда Веня Брускин не доехал — на какой-то уральской железнодорожной станции кавалеристы, ехавшие на фронт, услышали, как он поет «Бьется в тесной печурке огонь», и сманили его в свой эшелон обещанием дать ему коня и настоящую саблю. На этом коне Веня Брускин попал в окружение, из которого он и еще десяток пеших кавалеристов чудом пробились в знаменитое партизанское соединение Медведева. Там Веня стал разведчиком — девятилетний пацан, он ходил по немецким тылам, изображая то пастуха, потерявшего козу, то нищего сироту с губной гармошкой. И только через год, зимой 1944 года, политкомиссар Первого Белорусского фронта, прилетевший к партизанам с Большой земли, моясь в партизанской бане, обратил внимание на то, что у их юного разведчика пипка обрезана.

Комиссар устроил разнос командиру партизанского отряда за то, что тот держит в отряде еврейского пацана: немцы могли по той же примете распознать в мальчишке иудея и под пыткой вызнать у него местоположение партизанского отряда. И, улетая на Большую землю, комиссар увез Веню с собой. Но на Большой земле они оба попали под бомбежку, а Веня опять оказался в госпитале — теперь уже с ожогом спины. После госпиталя он доехал-таки до Самарканда, до своих новых родственников. Здесь жена майора Брускина Ребекка Марковна подкормила его южными фруктами, одела, окружила домашним теплом и, когда Красная Армия освободила Украину, увезла со своими шестью детьми в Одессу, в тихий домик на Третьей линии Фонтана.

Но в крови у мальчика уже был партизанский дух, он сбежал из Одессы с ватагой беспризорников, кочевал по стране на крышах вагонов и — в компании таких же беспризорников — попался на воровстве мешка сахара с волжской баржи, за что получил шесть лет детской трудовой колонии, откуда почти без перерыва загремел уже во взрослый лагерь за драку на танцплощадке.

В возрасте 25 лет Вениамин Брускин вышел из лагеря с твердым намерением завязать с блатной жизнью, а единственным местом, где он мог найти крышу над головой, был тот маленький, но многолюдный дом на Третьей линии Фонтана в Одессе.

Как ни странно, его приняли там без единого слова попрека. Может быть — в память о майоре Брускине, который не вернулся с войны, а может, просто по доброте душевной Ребекки Марковны, которая одна подняла к тому времени на ноги шесть своих детей. Но без образования и все с тем же партизанско-авантюрным вирусом в крови Вениамин даже и после десяти лет лагерей не смог «ишачить» от восьми до пяти и ударился в искусство — стал сначала администратором цирка, потом придумал свой первый цирковой номер «полет из пушки на спину скачущей по арене лошади», потом — полет на мотоцикле, ну и так далее — до гонок на мотоциклах по вертикальной стене и театра лилипутов.

Однако в какие бы авантюры ни бросала Брускина его партизанская натура, он, бывший беспризорник, свято ценил свою приемную мать Ребекку Марковну. И когда она решила, что «вся Одесса едет, и нам пора», Брускина осенил гигантский план: вывезти в Америку всех Брускиных — не только Ребекку Марковну с ее детьми и внуками, а всю мишпуху.

Роман с Седой Ашидовой задержал осуществление этого плана на целый месяц, но больше Вениамин Брускин задерживаться в СССР не мог — тридцать девять взрослых родственников с детьми и всей остальной мишпухой дышали, как он говорил, ему в затылок.

— Когда ты хочешь ехать? — тихо спросила Седа, стоя с ним в Шереметьевском международном аэропорту и провожая взглядом «ТУ-134», увозящий в Улан-Батор труппу единственного в Европе театра лилипутов.

— У меня билет на семнадцатое августа, ты же знаешь, — сказал Брускин.

— Ты не хочешь взять меня с собой?

— Ты шутишь.

— Конечно, шучу. Где будем обедать? У меня или в «Арагви»?

На оставшиеся до его отлета пять дней Седа взяла отпуск и провела его со своим возлюбленным, не расставаясь с ним ни на минуту.

17 августа в 15.20 самолет «ТУ-134» советской авиакомпании «Аэрофлот» рейсом номер 228 увез «спасителя еврейского народа» Вениамина Брускина в эмиграцию.

А в 16.50 диспетчер «скорой помощи» больницы имени Склифософского получил по телефону срочный вызов по адресу Комсомольская площадь, № 1А.

— Опять эта Седа! — сказал диспетчер. — Давно она не чудила!

Он оказался прав даже больше, чем думал.

Прибыв на Комсомольскую площадь, дом № 1 А, и поднявшись на третий этаж в кабинет со взломанной матово-стеклянной дверью, врачи обнаружили там милицию, скорбную толпу сотрудников таможни и труп майора Седы Ашидовой. Хотя милиция задержала всех, кто оказался в тот час в таможне, одного взгляда на Седу было достаточно, чтобы понять, что это самоубийство.

Седа стреляла себе в грудь, в сердце, из именного пистолета системы «Макаров» и с выгравированной на нем личной подписью министра МВД СССР генерала Щелокова.

Выслушав рапорт полковника Барского о самоубийстве майора Седы Ашидовой, генерал Цвигун спросил:

— Вы назначили расследование?

— Милиция занимается этим делом. Но, честно говоря, что тут расследовать, товарищ генерал? — сказал полковник. — Евреям она мешала, евреи ее и убили!