Русская дива - Тополь Эдуард Владимирович. Страница 89

Соня Грасс оказалась маленькой сорокавосьмилетней шатенкой, профессором физики в Московском институте стали и сплавов, и жила на Арбате, в районе, где когда-то, в шестнадцатом и семнадцатом веках размещались ремесленные слободы и «государевы службы». Память о них осталась в названиях арбатских переулков — Скатертный, Хлебный, Столовый, Плотников, Староконюшенный. Со второй половины восемнадцатого века этот район стал заселяться родовитым дворянством и получил прозвище Сен-Жерменского предместья Москвы. Но в 1917–1920 годах все арбатское дворянство либо ушло с Белой армией за границу, либо было ликвидировано первой волной красного террора, а их особняки превратились в многоквартирные ульи, где стали жить первые советские выдвиженцы — красные инженеры, врачи, писатели и наркомы, которых, начиная с 1935 года, еженощно увозили в подвалы НКВД черные «эмки» и закрытые «хлебные фургоны».

С первых же минут наблюдения за Соней Грасс из окна своей служебной машины, Барский ощутил что-то знакомое и даже близкое в ее походке, очках, посадке головы и даже в манере носить одежду. Словно он знал эту женщину давно, девочкой. Но это было невероятно, ведь в 41-м, когда ему было всего три года, мать уехала с ним из Москвы на Вятку, к своим родителям в деревню Дымково, знаменитую ярко раскрашенными «дымковскими игрушками». Там не было, конечно, никаких Грассов и вообще ни одного еврея, а все были одной фамилии — Дымковы. В этой деревне Барский рос до девяти лет, после чего вернулся с матерью в Москву, где учился в мужской школе и ни с какими девочками, конечно, не знался до шестнадцати лет, когда уехал в Мурманское мореходное училище. То есть никакой Сони Грасс не могло быть в его детстве. И тем не менее…

Барский медленно следовал в машине за своей не то сестрой, не то кузиной. У него не было никакого желания знакомиться с ней, но органической частью его профессии было то, что Анна назвала «еврейским упрямством», а в КГБ называется настойчивостью. Он должен был выяснить, кто из братьев Грасс был его отцом, и эта Соня Грасс была единственной ниточкой, связывающей его с Грассами. А потому он, как привязанный, двигался за ней сначала по арбатским переулкам, потом чуть не потерял ее на переходе через Садовое кольцо и снова нашел на западной стороне Зубовского бульвара… Неужели она пешком ходит на работу? От Арбата — в Институт стали на Ленинском проспекте? Но это, наверно, пять километров! Нет, вот она свернула с Зубовского на Комсомольский проспект и…

Барский не поверил своим глазам. Соня Грасс, дочка Моисея Грасса, осенив себя трехперстным крестом, вошла в церковь Святого Николая Чудотворца!

Он изумленно вышел из машины, поднялся за ней в церковь и увидел, что Соня Грасс молится пред иконой Пресвятой Девы Марии. И тут, в церкви, почти вплотную подойдя к своей погруженной в молитву не то сестре, не то кузине, Барский вдруг понял, почему он решил, что знает ее с детства, девочкой. Потому что манерой держать голову, пучком волос на затылке и этими сползающими по острому носу круглыми очками она была похожа на его дочку Олю. А точнее, Оля — Оля, которую он всю жизнь считал похожей на свою мать, — была не лицом, не фигурой, а манерой держаться похожа на эту свою незнакомую тетку.

Когда она ушла из церкви, Барский подошел к священнику. Одного вида его гэбэшной «корочки» было достаточно, чтобы священник рассказал о ней все, что знал. А именно: что Соня Грасс приняла христианство в 1957 году, в день, когда получила сообщение КГБ о том, что и ее отец, и его брат погибли в сибирском лагере. В этот день Соня Грасс отказалась от еврейского Бога, которого ровно двадцать лет, с семилетнего возраста, тайно, по ночам просила сохранить ей отца.

Иными словами, Барский мог утешиться: хотя его отец был из семьи еврейских религиозных музыкантов, Соня, его, Барского, сводная сестра или кузина, отказалась от еврейства и стала православной.

Но что это меняло в жизненной катастрофе Барского? Это у верующих просто: сменил религию — и вот ты уже христианин, мусульманин, буддист. А коммунисты выше религии! Если твой отец еврей, то и ты еврей с момента рождения и во веки веков, аминь!

Но Барский не мог, не хотел быть евреем! «Господи! — мысленно закричал он образам в пустой церкви Николая Чудотворца. — Господи, я не хочу быть евреем!!!»

Неужели только потому, что слева под мышкой у него есть крохотное родимое пятно, он должен теперь всю жизнь носить в душе это проклятие — быть жидом?

Вечером он позвонил дочери, но не застал ее дома. Как давно он ее не видел? Три месяца? Четыре? Даже книги, которые она у него попросила недавно — какого-то Хомякова, Бильбасова, архив князя Куракина, — он передал ей через дежурного вахтера! Ему было некогда! Из-за этих евреев и Ясира Арафата у него не было времени на родную дочь! Брошенная десять лет назад матерью, а теперь и отцом, — где она? С кем? Что делает? Да и он сам — разве у него есть друзья, семья, дом? Он целиком, как маньяк, отдал себя работе, Комитету госбезопасности, но что он имеет за это? Накачивая себя коньяком, Барский снова и снова набирал Олин телефон. Но ее не было дома. Оно и неудивительно — в университете начались занятия, и она опять пропадает в библиотеке. Он подошел к портрету матери. Это был его любимый портрет — кадр из фильма «Снежные горы» — тот, с которого в 1934 году были сделаны все ее концертные афиши и наклейки-фотографии на ее грампластинках. Тот, рядом с которым он всегда ставил Олю и радовался, что она растет похожей не на свою мать, сбежавшую от него с мидовским дипломатом, а на его маму — красивую, талантливую русскую певицу Варвару Дымкову. Правда, в пятнадцать лет Оля стала дурнеть — перестала расти, пошла какими-то подростковыми прыщами и начала носить очки. И он еще гадал тогда: откуда у него и у Оли эти проблемы со зрением? А, оказывается, это грассовское, еврейское наследство — из-за тысячелетнего, из поколения в поколение — истового чтения молитвенников зрение всех евреев генетически ослаблено.

Барский мрачно усмехнулся. Именно тогда, когда у его матери был роман с одним из Грассов (или — с обоими?), Сталин объявил генетику лженаукой! Так что же еще они с Олей унаследовали через еврейские гены? И почему ни у него, ни у Оли нет музыкального слуха? Ведь так или иначе его отцы — композиторы, а мать — певица… И ведь он так любил свою мать! Все его детство, и юность, и до конца ее дней она была для него святой. Ради него, он считал, она не вышла замуж, хотя осталась вдовой так рано — в двадцать два года! И ей делали предложение самые видные московские женихи — адвокаты, военные, ученые! Но она отказывала всем и каждому, со смехом рассказывая об этом ему, мальчишке. Так неужели это было не столько жертвенностью матери, сколько замаливанием тайного греха? Но, в таком случае, что за жуткая жизнь была у этой женщины, которая знала, что из-за нее погибли сразу трое…

Сидя с бутылкой коньяка перед портретом матери и медленно напиваясь в глухом одиночестве, Барский твердил ей и себе:

— Мама… Ну, как же так, мама?… Жиды! Да, всюду одни жиды! Даже я жид!

Он достал из шкафа старую мамину пластинку, поставил ее на проигрыватель, пил коньяк и слушал, слушал молодой голос своей матери:

«Не корите меня, не браните,
Не любить я его не могла…»

Но он отомстит! Черт возьми, он отомстит им всем! За то, что они совратили его мать, лишили его отца, сделали его полукровкой и отняли у него любимую женщину — о, как он им отомстит! Он найдет на роль общественного обвинителя такую простую русскую женщину-адвоката, что Цицерон, Робеспьер и Вышинский перевернутся в гробах от зависти к ее красноречию! Он продаст душу Игунову, но получит для показательного процесса над Рубинчиком лучший зал Москвы — Колонный зал Дома союзов, бывший зал Дворянского собрания рядом с Большим театром! И он устроит такой показательный процесс — открытый, с допуском всех иностранных корреспондентов, — что дело Дрейфуса или обвинения Ариэлю Шарону в ливанской мясорубке покажутся всем евреям мира детской игрушкой.