Сердце хирурга - Углов Федор Григорьевич. Страница 112

После подобной пятиминутной операции выходишь из операционной, словно после пытки раскаленным железом...

Конечно, такая методика не удовлетворяла хирургов, поиски новых способов выключения сердца из кровообращения велись не ослабевая. Некоторые при этом направили свои исследования в сторону охлаждения организма до более низких границ, однако вскоре убедились, что сердце переносит это мучительно. Вот почему большинство ученых пошло по линии совершенствования аппарата искусственного кровообращения, который впервые — еще до войны — создал наш соотечественник С. С. Брюхоненко. Разработка и усовершенствование его модели позволили изготовить такой аппарат, который известен нынче под названием «искусственное сердце»... Он дал возможность отключать человеческое сердце и оперировать на нем практически без строгого лимита времени.

Одним из пионеров исследований по охлаждению был канадский хирург и экспериментатор Бигелоу, который бывал в нашей клинике, и я с ним не раз встречался во время зарубежных поездок. Он начал проводить свои опыты с молодняком животных, которые подвержены зимней спячке. Оказалось, что такие щенки могут быть охлаждены до температуры, близкой к нулю, с полным восстановлением всех жизненных функций после! И в таком охлажденном состоянии они переносят операцию вскрытия сердца безо всякой аппаратуры. По мере же согревания организма его нормальные функции восстанавливаются... Надо ли объяснять, какую шумную сенсацию вызвали сообщения о результатах этих опытов! Казалось, что найден путь к разрешению вопросов хирургического лечения многих заболеваний, и особенно болезней сердца. Но, к сожалению, как показало продолжение исследований взрослых животных, а тем более человека, до таких низких температур охлаждать нельзя. Это равносильно гибели. Однако сама идея защитных функций охлаждения, поднятая на высоту Бигелоу, не утра­тила своего значения: хирурги стали стремиться использовать ее при операциях с искусственным кровообращением, где оба эти фактора, соединенные вместе, оказались более эффективными, чем каждый из них в отдельности.

И у нас в клинике, как и в других, лишь после того, как мы освоили аппарат искусственного кровообращения, проблема лечения дефектов перегородок сердца и иных сложных пороков встала на прочную основу. На это ушло несколько лет. Я не хотел бы повторить их снова: боюсь, что вторая такая же нагрузка на собственное сердце вряд ли переносима. Впрочем, это, наверно, лишь кажется. Легких дней не было раньше, не будет их и позже...

Утром по вторникам я всегда делаю обходы с врачами и студентами. Здание нашей клиники старое, трехэтажное, и палат не хватает. Хорошо еще, что они большие, вмещают по восемнадцать коек. Из-за их перегруженности больные лежат даже в коридорах, как в госпитале фронтовой поры, и можно лишь радоваться, что коридоры широкие, светлые, с высокими потолками, надежным отоплением.

Две палаты, что поменьше других, — детские. Здесь лежат только детишки с врожденными пороками сердца.

Дети даже при своем жестоком заболевании остаются сами собой... Носятся по палате, выскакивают в коридор, запус­кают бумажного змея... Шум, крик, смех... И — слезы. Многие после вспышки «забывчивости», расплачиваются за нее болью. Другие, почувствовав одышку, садятся на какое-то время, затихают, а потом все сначала! Заметив в коридоре лечащего врача, они с ликующими возгласами бросаются к нему, что-то спрашивают, наперебой рассказывают... Детвора любит «своего» врача, ему даже прощаются все уколы и болезненные процедуры, вплоть до катетеризации. И он любит детей так, как может любить их добрый, открытый, доверчивый человек.

— Дядя доктор, уколы сегодня будут делать?

— А мне?

— А мне уже их отменили, правда? — спрашивает шестилетний Дима, перенесший операцию, один из долгожителей палаты.

— Нет, Димуша, еще не отменили. Три дня, а потом уже все! — говорит доктор и треплет малыша по волосам.

— А почему еще три дня?

— Потому, Димуша, что через неделю отправим тебя к маме с папой. Ты уже здоров, но надо долечиться...

Другие смотрят на Диму с завистью: и операцию ему уже сделали, и домой вот-вот поедет: счастливчик!

Один из тех, кто сейчас страстно, до слез, завидует Диме, — тоже шестилетний Гена Жиганов. Он лежит на койке в углу, у окна, знает, что скоро ему сделают операцию, и это будет очень больно, и неизвестно, когда еще он уедет домой, а дом его — далеко-далеко отсюда... Последнее время Гена почти не встает с кровати, ему день ото дня труднее дышать. Я задерживаюсь у его постели.

Гену я уже знаю, и что с ним — тоже. Больше того, он мой земляк, из моего родного Киренского района. И это еще не все... Давайте вспомним фамилию Жиганов...

Тут нужно мысленно вернуться к одной из ранних глав книги.

В ней, помимо всего прочего, я рассказывал о том, как на заре своей хирургической деятельности оперировал удивительного больного, поведение которого с медицинской точки зрения было трудно объяснимо. Он одолел большое расстояние пешком в тот момент, когда после прободной язвы у него образовался разлитый перитонит, и сама операция состоялась лишь спустя восемнадцать часов после прободения!

Этот больной, оставшийся, к счастью, в живых, носил фамилию Жиганов... Конечно, я запомнил его на всю жизнь!

И вот, спустя два десятилетия, ко мне в ленинградскую клинику приезжает могучий бородатый человек с мальчиком, говорит, что киренчанин и... называется Жигановым! Стал расспрашивать. Выяснилось, что он родной брат моего «крестника», а мальчик — его внук.

— Мы, Федор Григорьевич, — говорил он, — когда нас беда коснулась, порешили, что нужно тебя разыскать. Ты нашу фамилию уже спасал, послужи, родимый, еще, просим... С Генкой-то три дня по Ленинграду ходили, пока твою больницу нашли. Да вечером было, не пущают... «Мне, объясняю, доктора Углова...» А они отвечают: «Профессор завтра будет!» Перепугался прямо, нашенский ты, а высоко взобрался, признаешь ли! Но Геннадий совсем у меня сомлел, еле пекает. Стали, однако, дожидаться тебя...

— Что же брат, как он? — спросил я.

— Брат, однако, жил бы поныне, — Жиганов вздохнул. — Да прошлую осень угорел в баньке и решил искупаться, чтобы угарную дурь согнать. А уже ледок закраины припаял, холодно... Искупался брат и в простуде умер...

Так я узнал про судьбу того памятного мне больного тридцатых годов Жиганова и познакомился с маленьким Геной Жигановым.

Когда я осмотрел Гену, то сразу же подумал об аортальном стенозе. Но подумать — не установить!

— Гену готовьте к пункции левого желудочка, — говорю лечащему врачу. А у мальчика спрашиваю:

— Соскучился по своей Подкаменке? Мальчик кивает в ответ, говорит тихо:

— Дядь Федь, лечи скорей.

— Скоро, Гена, нельзя. Зато когда вылечишься, вот будешь с обрыва на санках кататься! Я ж знаю, где у вас ребята на санках катаются... Хо-орошее место!

— А мамка отпустит?

— Будешь здоровый, отпустит. Я ей письмо тогда напишу, чтоб отпустила.

— Напиши, дядь Федь!

В глазах у мальчика огоньки нетерпения... Сейчас бы ему туда, в свою Подкаменку, и бегом, как умеют без одышки бегать все остальные подкаменские ребята!

— Федор Григорьевич, — говорит лечащий врач. — Поступил Глебушка, о котором вы запрашивали. Как его обследовать и к какой операции готовить?

Врач зовет нас к постели малыша, приблизительно такого же возраста, что Дима и Гена, с синими губами и синими кончиками пальцев.

— Расскажите, что вам удалось узнать о ребенке?

— Основные жалобы на одышку. Он с трудом ходит, часто приседает.

— Покажи, Глебушка, — обращается врач к малышу, — как ты садишься?

Мальчик покорно поднялся на ноги, а затем присел на корточки.

— Эритроцитов восемь миллионов, — продолжает врач. — Гемоглобин — сто пятнадцать процентов...

— Что ж, как и предполагали раньше, тяжелая форма тетрады Фалло. Операция предстоит сложная. Пусть родители зайдут ко мне. Надо объяснить им, заручиться их разрешением на радикальную операцию.