Шорох сухих листьев - Кнорре Федор Федорович. Страница 19
- Дура, - сказала Наташа, вытирая кончиком платка глаза. - А ты в него влюбился... А Иннокентия презираешь!
- Почему презираю? Нисколько. Иннокентий полезный, ну, как... шнурок. А твой Платонов - провод. Под током. Того можно в ботинки продевать, пакеты им завязывать. А от этого лампочки будут гореть. А не так схватишься, передернет! Ну, пойдем к гостям, они же все-таки стараются нам сделать приятное, тебе самой хотелось!
На другое утро малолюдная платформа была ярко освещена солнцем, когда был подан сверкающий чистотой поезд, готовый к отправке за границу. Никто не торопился, и проводники, щурясь на солнце, улыбались, здороваясь, когда им подавали билеты отъезжающие, а в вагоне-ресторане, сиявшем чисто протертыми стеклами, девушка в белой курточке любовно расставляла маленькие пучочки анютиных глазок по вазочкам на столиках.
Когда дверь в вагон открывалась, оттуда пахло тоже чистотой, прибранностью, умеренным теплом и запахом того, что, наверное, называется комфортом.
Платонов стоял и вот еще раз - теперь уже безусловно последний раз в жизни - смотрел на Наташу, стоящую у готового отойти поезда, и опять чувствовал, что ее уже почти нет, она уже почти уехала. И он застенчиво улыбался, стараясь запомнить как можно больше всего и никому не быть в тягость после вчерашней сцены у холодильника.
Наташин муж постоял около них и, забравшись в вагон, занялся раскладыванием каких-то пакетов. Время от времени он кивал им и улыбался из окна.
- Ох, чего бы я не дала, чтоб ты поехал с нами вместе! - говорила Наташа, нервно расправляя перчатку на пальцах. - Это так несправедливо, что я еду, а ты остаешься, ведь ты, наверное, нездоров... - Она вдруг сжала ему руку, пристально всмотрелась и испуганно спросила: - Коля, скажи мне правду, ты болен? Ты очень болен?
Платонов улыбнулся, отводя глаза, и сказал:
- Да я уж привык, знаешь ли.
- Сейчас мы поехали бы и, как только поезд отошел, пошли бы в ресторан, сели к окошечку и стали смотреть... Ты помнишь, ведь мы когда-то мечтали смотреть в окошко поезда весь день и всю ночь, когда поедем... Ой, ведь мы собирались в Грецию?
- И в Грецию. Нам это было просто!.. Смотри, люди уже садятся, тебе, наверное, пора.
- А мы сели бы и пили кофе... - не слушая, продолжала Наташа.
- Оно бы и Вася?
- Да, оно бы и Вася, как сказала бы бедная бабушка... Ну, Коля!..
Проводник мягко и дружелюбно вполголоса заметил, что пора.
Через минуту они вдвоем с мужем стояли за спиной проводника и махали Платонову, а поезд медленно, со скоростью пешехода, полз, неотвратимо ускоряя ход, и очень скоро уже не на что стало глядеть, последний вагон затерялся среди путей и других вагонов, и Платонов медленно пошел обратно, все еще не расставаясь с Наташей, ясно представляя себе, как она перестала махать перчаткой, отвернулась, прошла по залитому ослепительно мигающим солнцем коридорчику, постояла в дверях, села на мягкий, покачивающийся диван и вздохнула: "Ну, вот и все!"
В гостиничном номере все было по-прежнему, изменился только телефон. Теперь никто не мог позвонить. Разве что дежурный администратор. Он больше и не смотрел на телефон, точно это была рамка, откуда вынули портрет Наташи и теперь вставили фотографию дежурного администратора.
Он попробовал посидеть на диване, но от этого так быстро стала разрастаться тоска, что он, не дождавшись своего времени, сдал номер и как можно медленнее пошел на вокзал к отходу своего поезда...
На следующий день под вечер он слез с московского поезда на Большой станции, пересел на местный и уже в сумерках добрался до своего города.
На старом вокзальчике обшарпанные двери без порогов на пружинах свободно мотались взад-вперед, каждый раз постукивая. В маленьком зале ожидания в углу стояла все та же круглая черная печь, возле которой когда-то спала, положив голову Наташе на колени, бабушка. Платонов вышел на площадь. Тут было холоднее и гораздо сырее, чем в Москве. На автобус садиться опять не хотелось, и он пошел пешком через площадь, отгоняя, расталкивая воспоминания, которые так и толпились вокруг него; просто идти мешали, и он старался сейчас ни о чем не думать и только добраться потихоньку до дому.
На Набережном бульваре опять пахло земляной сыростью, и внизу плескалась вода, облизывая берег, и угадывался за легким туманом тот берег, весь в зарослях черемухи, сирени и шиповника. Сердце почему-то щемило от нелепого чувства жалости к Наташе, от которого он никак не мог избавиться, сколько ни прогонял.
А ноги начинали тревожно тяжелеть, и он уже слышал, точно отдаленные раскаты грома перед грозой, приближение приступа. Не мог подождать хоть часок! Да и на том спасибо, что хоть в Москве не набросился - это было бы похуже.
Он остановился у освещенной таблички автобусной остановки и стал ждать. Автобус подошел и встал и открыл дверцу, и тут вдруг Платонову показалось, что у него не хватит сил подняться по ступенькам. Он напрягся, вошел и сел и сразу почувствовал облегчение, когда из открытого окошка его стало обдувать ветром.
Два старых корявых дерева со знакомыми изгибами стволов, еще голые, стояли по-прежнему у входа в кино, как двадцать лет назад. Деревья медленно меняются. И рекламные плакаты, так же плохо, как всегда, нарисованные в красках местным художником, - тоже похожи были на прежние. Только лица, наряды, ноги и автомобили другие.
Наверное, загадочные, жгучие красавицы, которые пьянили миллионные толпы зрителей в то годы, теперь ходят, опираясь на палочки, пряча морщинистые, увядшие лица от любопытных. А сегодняшние роковые красавицы с трагическими глазами и знаменитыми улыбками и знаменитыми ногами в те годы еще лежали, выпятив голые пузенки, и весело поквакивали, хватаясь за мамин палец, в своих постельках!
Платонов, тихо улыбаясь, сидел у окошка автобуса, и деревья Набережного бульвара мчались, убегая назад. Ему даже досадно было, что так скоро подошла его остановка.
Он сошел и, когда автобус уехал, увидел знакомые очертания своего дома. Довольно нелепые очертания, если говорить правду, старого деревянного дома с разными пристройками. Только его знаменитое окно, под которым помещалась его постель, действительно довольно удачно глядело прямо на реку, точно повиснув над крутым скатом.
Окно было темное, но в доме шла жизнь, светились другие окна, мелькали тени; наверное, тетя Люся с Казимирой готовились садиться ужинать.
Чуть в стороне от тротуара была голая площадка, на которой стояла будка с прилавком, называемая "палаткой", где торговали днем всякой всячиной, чаще всего как-то невпопад: пивом - зимой, а летом - размякшей от жары колбасой. У палатки всегда громоздилась целая гора ящиков из-под овощных консервов. Теперь в ящиках что-то хрустнуло, и оттуда послышалось хриплое рычание. Платонов подошел поближе, нагнулся и в одном из ящиков разглядел мальчика, который, стоя на четвереньках, опять хищно зарычал и оскалил зубы. Мальчик был очень маленький, и Платонов, нагнувшись, участливо спросил:
- Это что? Лев?
Мальчик подумал и кивнул:
- Ага. Тигр.
- Что же ты тут сидишь, домой не идешь? Поздно.
- Бабушка не пришла, - сказал мальчик, вылезая из ящиков.
- Куда же она ушла так поздно?
- Моя бабушка водитель. На автобусе ездит. А я жить приехал...
- То-то я тебя не знаю. Значит, ты приехал? А звать как?
- Митя... Мамка чего-то все болеет-болеет, я пока у бабушки поживу... А ты не уходи, - требовательно попросил мальчик.
Платонов уже припомнил, в каком доме живет женщина - водитель автобуса и что у нее с дочкой беда, и весело сказал:
- Пошли ко мне, посидим пока вместе... - Мальчик торопливо проговорил "ага" и уцепился ему за руку. - А ты зачем же тут в ящиках по-тигриному рычишь, людей пугаешь?
- Не в ящиках, а тут пещера, - говорил Митя, торопливо поспевая за Платоновым и с каждым шагом успокаиваясь и приходя в хорошее настроение. А то знаешь, как страшно, один мальчишка во-он оттуда, из-за забора волчиными глазами смотрел...