Здравствуй, грусть (сборник) - Саган Франсуаза. Страница 45
С первого же дня он наметил себе каждодневный маршрут. Газетный киоск, аперитив в кафе, ресторанчик напротив, где подают фирменные блюда, кинотеатр на углу. На стенах номера в гостинице были серо-голубые обои, крупные цветы на них совсем выцвели, перед кроватью лежал коричневый коврик; еще был эмалированный умывальник, в общем, все было хорошо. Из окна он видел дом, старая рекламная афиша приглашала в «Сто тысяч рубашек», закрытое окно (может, когда-нибудь откроется) давало ему смутную романтическую надежду. Еще на столе лежала белая скатерть, она скользила, и, чтобы писать, надо было снимать ее. Хозяйка гостиницы была приветлива, но сдержанна, горничная на этаже – стара и болтлива. Ну а еще в Пуатье в этом году часто шел дождь. Устраивался здесь Бернар всерьез и надолго. Вел себя довольно церемонно, как иностранец; покупал массу газет, на второй день даже выпил пару лишних стаканчиков смородинового белого вина. Это вызвало опасное опьянение, в том смысле, что тут как тут возникло имя Жозе. «Гарсон, как быстро можно связаться по телефону с Парижем?» Но его хватило на то, чтобы не позвонить.
Он снова взялся за свой роман. Первая фраза была фраза моралиста. «Ничто не вызывает больше наветов, чем счастье…» и так далее. Фраза эта казалась Бернару верной. Верной и ненужной. Но она красовалась вверху страницы. «Глава I… Ничто не вызывает больше наветов, чем счастье. Жан-Жак был счастливым человеком, и о нем говорили много дурного». Бернар предпочел бы начать как-нибудь иначе. «Маленькая деревушка Буасси предстает взгляду путешественника тихим посадом, залитым солнцем…» и тому подобное. Но так он писать не мог. Он хотел сразу перейти к главному. Но что было главным, что знал он об этом главном? По утрам он час писал; выходил за газетами, брился в парикмахерской и завтракал. Потом, после двенадцати, работал еще три часа, немного читал (Руссо) и до обеда гулял. Потом – кино, а однажды – публичный дом в Пуатье, жалкий, но не хуже других, где он понял, что воздержание способно возвратить утраченные ощущения.
Вторая неделя была куда тяжелее первой. Роман его был плох. Он хладнокровно перечитывал его и понимал, что он плохой. И не просто плохой, хуже. Скучный, и невообразимо скучный. Он писал так, как стригут ногти, крайне сосредоточенно и вместе с тем рассеянно. Он следил за своим самочувствием, заметил, что как-то по-новому начала барахлить печень, появилась нервозность, в общем, вернулись все неприятности парижской жизни. Однажды после завтрака, посмотрев на себя в маленькое зеркало, висящее в номере, он повернулся спиной к стене и, раскинув руки и прижавшись к холодной стене, так и стоял, закрыв глаза. А как-то раз написал короткое и отчаянное письмо Алену Малиграссу. Ален ответил, посоветовав ему оглядеться по сторонам, меньше копаться в себе и так далее… Глупые советы, Бернар все это знал и без него. Но на самом деле всем всегда некогда толком разобраться в себе, людей в основном интересуют в других только глаза, да и то чтобы видеть в них собственное отражение. Вот от этого, как-то подсознательно держась в границах, себе положенных, Бернар был застрахован. Ради какой-нибудь юбки в Пуатье из Парижа сбегать не стоило.
Да это ни к чему бы и не привело, разве что к новым страданиям. Он вернется в Париж с почти законченной рукописью. И даже отдаст ее своему издателю, а тот напечатает ее. А потом снова попробует встретиться с Жозе. Попытается забыть взгляд Николь. Хотя все это бесполезно. Но в осознании этой бесполезности Бернар черпал какое-то ледяное спокойствие. Он также знал, как именно он разукрасит свой рассказ о Пуатье и о здешних своих эскападах. И с каким удовольствием будет наблюдать за реакцией своих слушателей! И каким необычайно оригинальным будет он сам себе казаться! И наконец, как по-мужски сдержанно он скажет: «А главное – я работал». Он уже знал, в каком жанре все это будет стилизовано. Но ему было все равно. Ночью окно у него было открыто, он слушал, как в Пуатье идет дождь, следил за золотыми фарами редких автомобилей; когда они проезжали мимо, по стене скользили огромные розовые блики, тут же умиравшие в темноте. Вытянувшись на спине и закинув руки за голову, Бернар курил свою последнюю за день сигарету.
Эдуар Малиграсс простачком не был. Этот молодой человек был создан для счастья или для несчастья, но безразличие погубило бы его. Иными словами, он был очень счастлив, что нашел Беатрис и полюбил ее.
Быть счастливым просто потому, что любишь, – такого Беатрис в своей жизни не видывала, ведь для большинства смертных неразделенная любовь – катастрофа, и потому очень удивилась. Удивить Беатрис – значило выиграть полмесяца; даже красоты Эдуара для этого было мало. Беатрис, хоть и не была холодна, к физической стороне любви особого интереса не питала. Она считала тем не менее, что для здоровья это вещь полезная, и даже некоторое время верила в то, что она – женщина, которой властвуют инстинкты, во всяком случае, именно этим она вооружилась, чтобы изменить своему мужу. В ее среде адюльтер воспринимался, прямо сказать, почти как норма, но она решила сыграть роль женщины, вынужденной пойти на жестокий, но необходимый разрыв, от чего очень страдал ее любовник и злился муж, которому она, по всем правилам III акта, во всем призналась. Будучи человеком вполне здравомыслящим, к тому же уважаемым коммерсантом, супруг Беатрис счел совершенно абсурдным, что ей понадобилось признаться, что она завела любовника, и одновременно сообщить о том, что она с ним расстается. «Нет чтоб промолчать», – думал он, в то время как ненакрашенная Беатрис монотонным голосом каялась перед ним в своих грехах.
Итак, сияющего Эдуара Малиграсса можно было видеть повсюду: у служебного входа в театр, у парикмахерской, у швейцарской. Он не сомневался, что в один прекрасный день его полюбят, и терпеливо ждал, когда Беатрис представит ему то, что он считал доказательством любви. К несчастью, она быстро привыкла к его амплуа платонического возлюбленного, а нет ничего труднее, чем изменить такое восприятие, а уж если женщина не блещет умом – тем более. Но вот настал вечер, когда Эдуар, проводив Беатрис до подъезда, попросил разрешения подняться, чтобы выпить последний стаканчик. В оправдание Эдуара надо сказать, что он даже не догадывался о ритуальном смысле сказанной им фразы. Он так много говорил о своей любви, что у него все во рту пересохло и он просто хотел пить, к тому же у него не было ни сантима на дорогу. Перспектива идти домой пешком, изнывая от жажды, пугала его.
– Нет, Эдуар, миленький, – нежно сказала Беатрис, – нет. Вам лучше вернуться.
– Но я страшно хочу пить, – повторил Эдуар. – Я не прошу у вас виски, просто стакан воды.
И добавил:
– Боюсь, что в этот поздний час все кафе закрыты.
Они посмотрели друг на друга. Свет уличного фонаря был к лицу Эдуару, он оттенял тонкость его черт. К тому же было холодно, и Беатрис не без удовольствия представляла себе, как она откажет Эдуару в углу возле камина, и уже воображала красивую сцену, полную непринужденности и элегантности.
Эдуар разжег камин, Беатрис появилась с подносом в руках. Они сели у камина, Эдуар взял руку Беатрис и поцеловал ее; только сейчас он начал понимать, что оказался у нее дома. Его бил легкий озноб.
– Я счастлива, что мы с вами друзья, Эдуар, – мечтательно заговорила Беатрис.
Он нежно поцеловал ее ладонь.
– Понимаете ли, – продолжила она, – в театральной среде – я люблю ее, потому что это моя среда, – много людей, не скажу циничных, но как-то рано постаревших, вы молоды, Эдуар, и вам надо остаться таким.
Она говорила с очаровательной серьезностью. Эдуар Малиграсс и в самом деле чувствовал себя очень молодым; с горящими щеками он склонился над запястьем Беатрис.
– Оставьте меня, – вдруг сказала она, – не надо. Я доверяю вам, вы же знаете.
Будь Эдуар на несколько лет постарше, он, конечно же, был бы настойчивее. Но он не был старше, и это спасло его. Он поднялся, чуть было не стал извиняться и направился к двери. Беатрис не удавалось довести сцену до конца, доиграть свою элегантную роль; ей будет не по себе, и она не сможет заснуть. Спасти ее могла только одна реплика. И она произнесла ее: