Доктора флота - Баренбойм Евсей Львович. Страница 102
— Мне? — несколько растерянно переспросил Черняев, пораженный этим неожиданным предложением. — Я же военный. И принадлежу к другому ведомству.
— Это неважно. У нас работает много военных и в высоких чинах.
— А кто же будет лечить больных и читать лекции? — еще не относясь к разговору всерьез, стараясь все перевести на шутливый тон, рассмеялся Черняев.
— Есть дела поважнее, Александр Серафимович, — не принимая его легкомысленного тона, произнес Якимов. — Скажу вам прямо — то, чем мы будем заниматься, — будущее науки. Если хотите, межпланетные полеты.
При слове «межпланетные полеты» Черняев почувствовал, как его не очень здоровое сердце забилось быстрее. Он и думать не отваживался, что такие полеты могут стать возможными в ближайшие десятилетия. Одно дело, смелые мечты Циолковского, фантазия Жюля Верна, другое — конкретные дела. Ему хотелось подробнее расспросить Якимова об этих исследованиях, насколько они реальны и вышли за пределы чисто теоретических разработок, но он понимал, что Якимов сказал ему все, что мог, и спрашивать его больше нельзя.
— Это следует понимать как официальное предложение? — спросил Александр Серафимович, немного помедлив.
— Да, именно так.
— Когда я должен дать ответ?
— Спешить не нужно. Обдумайте все спокойно. Полгода вам хватит?
— Полагаю, что вполне.
— Естественно, никто не должен знать о нашем разговоре.
Было уже поздно — одиннадцатый час вечера. Якимов проводил гостя до двери. Из своей комнаты вышел Геннадий.
— Я думал, вы с Линой ушли, — сказал Сергей Сергеевич и представил: — Знакомьтесь, пожалуйста. Мой сын.
— Вы помните меня, профессор? — спросил Геннадий, отвечая на рукопожатие Черняева и отмечая про себя, какая у того мягкая, словно без костей, ладонь. За многомесячное пребывание в госпиталях он успел заметить, что такие руки бывают у опытных врачей-терапевтов. — В сорок первом году, когда я умирал в полевом госпитале возле Новой Ладоги, вы спасли меня, а потом осматривали в Кирове. Вам и профессору Мызникову я обязан жизнью.
— Не преувеличивайте, молодой человек. К сожалению, медицина редко когда спасает. Чаще она помогает организму самому справиться с болезнью… — Черняев надел фуражку. — А вас я великолепно помню. Вы таранили вражеский самолет. Еще Мишенька Зайцев усиленно хлопотал за вас. Как, кстати, ваши сегодняшние дела?
— В конце месяца снова иду служить. Но летать запрещено окончательно.
— Там будет видно, — сказал Якимов, намекая на какой-то давний разговор между собой и сыном. — Скажи спасибо и за это.
— Я вас понимаю, Геннадий. Человеку всегда мало того, что он имеет. Не будь этого, мир перестал бы двигаться вперед…
Сразу после майских праздников четвертый курс приступил к занятиям. В короткий срок здания Академии были приведены в порядок, отремонтированы водопровод, отопление, канализация, залатаны и кое-где заново покрыты крыши. Разобраны и вывезены на свалку развалины. Строительные бригады «поднять и бросить» были расформированы. Вместе со стройкой закончилась и курсантская вольница, когда стоило только выполнить норму, как было гарантировано увольнение до утра. Ребята так привыкли к этим увольнениям, что стали считать их в порядке вещей. Доходило до того, что договаривались с девчонками о свиданиях за неделю вперед, чего раньше, помня об изменчивой курсантской судьбе, никогда не делали. А как известно, нет ничего более опасного и вредного, чем преждевременное расслабление и потеря тонуса.
Увольнения до утра кончились внезапно и бесповоротно. Можно было рассчитывать попасть в город только раз в неделю до двадцати четырех часов при условии хорошей учебы и безукоризненного поведения. Опять курсанты тосковали вечерами в тесных кубриках, глядя на мелькавшие за окнами ноги прохожих на Введенском канале, опять у железной ограды парка со стороны Загородного проспекта стояли девушки. Все было так, как в далеком 1940 году. Только сейчас, на четвертом курсе, весной, во время белых ночей, переносить заточение было намного трудней и мучительней.
Существовала, правда, одна возможность получить внеочередную увольнительную — ее давали тем, кто мог принести пару алюминиевых кастрюль. Тетя Женя продолжала находиться в эвакуации в Канибадаме, квартира, в которой она жила, наполовину сгорела от зажигалки, но кастрюли на кухне сохранились, и за пять увольнений Миша перетаскал их из дома все. Приемом кастрюль ведал Витя Затоцкий. Он снова занял место ротного писаря, полагая, что эта невидная, но сулящая большие преимущества должность намного спокойнее хлопотливого и ответственного поста командира взвода.
Когда Миша увидел Ухо государя за столом в ротной канцелярии, он изрек:
— Ты, Витька, как Талейран. Тот занимал свой пост при многих правительствах. И ты тоже. Командиры рот меняются. А Затоцкий все на своем месте.
— Вали отсюда, Бластопор, — миролюбиво сказал Витька, уткнувшись в бумаги. — Срочно нужно составить списки на ремонт обуви.
В сущности, Ухо государя был неплохой парень. Порой он шел курсантам навстречу, засчитывая одну и ту же кастрюлю дважды. Но командир взвода из него не вышел…
В тот вечер, сдав последние кастрюли, Миша получил увольнительную для себя и Васятки и они отправились в театр оперы и балета на «Чародейку». В театральных кассах продавались билеты в музкомедию на «Продавца птиц», афиши кинотеатров пестрели рекламами новых фильмов: «Жила-была девочка», «Сердца четырех», «Малахов курган», но Вася предпочитал любым зрелищным мероприятиям посещение театра оперы и балета. Еще с тех далеких времен первого курса, когда он, впервые попав в театр, влюбился в балерину Ольгу Суворову, посещение оперы всегда волновало его.
— Послушай, Вася, — спросил Миша по дороге, продолжая начатый еще дома разговор. — Только ответь честно. Ты мечтаешь стать великим хирургом, делать операции, которых никто не делал, превзойти самого Джанишвили. Так?
— Допустим, что так.
— Но объясни мне — зачем это тебе? Из честолюбия, спортивного интереса или любви к больному человеку? Для меня в этих побудительных причинах таится большая разница.
Васятка долго не отвечал.
— Не знаю, — наконец сказал он. — Надо, Миша, работать, а не копаться в себе, не думать, почему и зачем живешь. В конце концов, жизнь сама докопается до своего смысла.
— Возможно, ты прав, — задумчиво проговорил Миша. — А вот скажи: неужели и сейчас посмел бы объясниться в любви актрисе, которая тебе понравилась?
Вася опять задумался.
— Просто так бы не осмелился. Но если б очень понравилась — то пошел бы.
РЕСТОРАН «ЧЕРНОМОРСКИЙ»
Они сидели в зале ресторана, у входа в который висела большая вывеска «Черноморский», и Миша подумал, что очень многое в их городе называется этим именем — и ресторан, и кинотеатр, и универмаг, будто нет ничего интереснее. Недавно он прочел, что бистро в Париже напротив кладбища Пер Лашез называется «Здесь лучше, чем там». Он засмеялся, рассказал об этом Тосе. Во всяком случае, название оригинальное.
«Черноморский» располагался метрах в трехстах от клиники, и сюда в будние дни бегали обедать молодые докторши с курсов усовершенствования. Иногда они выпивали за обедом по бокалу шампанского и, возвратясь в клинику на лекцию, смеялись громче обычного, глаза у них блестели и опекавшая их плоская, как взлетная палуба авианосца, доцент Панченко недовольно хмурила редкие брови и неодобрительно качала головой. Плохо забывать, что и ты, пусть давно, но тоже был молодым.
Василий, столичный житель, избалованный кухней московских и ленинградских ресторанов, побывавший даже на международной гастрономической ярмарке в Дижоне, скептически рассматривал длинное меню, в котором против большинства блюд стояли унылые прочерки.
— У вас тут, Миша, и пожрать нечего, — капризно сказал он, бросая на стол меню. — Пускай хоть селедки принесут с картошкой.