Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 113

– Раб Христов, есть ли у тебя отец и мать, в живых или преставися? Аще убо живы, помолимся о них и о тебе, аще же умроша, помянем их.

Вздохнул стрелец, но промолчал: не велено стражу разговаривать с царевыми ослушницами.

– Умилосердись! – взмолилась инокиня-боярыня. – Рабе Христов! Зело изнемогла от глада, алчу ясти! Смилуйся, дай мне калачика!

– Пощади, госпожа! – отпрянул от ямы стрелец. – Боюсь! Слушать тебя и то боюсь.

– Дай хлебца!

– Не имею.

– Сухарика не пожалей!

– Не имею, – прошептал стрелец, отступая прочь, к дверям.

– Огурчика! Огурчика кинь! Яблочко принеси! Чай, на земле валяются.

– Ни! Ни! – Стрелец чуть ли не расплакался.

– Добро, чадо! – отпустила его с миром Феодора. – Благословен Бог наш, изволивый тако!

Грохнул стрелец засовами, да так, будто от смерти затворился.

И должно быть, не посмел скрыть от начальников сей беседы.

На Покров была присылка от царя. Монах чудовский явился. Засовы для него отодвинули, но войти в тюрьму не посмел без молитвы – видно, признали в Москве пострижение боярыни в иноческий чин.

– Господи Иисусе Христе, помилуй нас!

Ответа не было.

Монах повторил молитву:

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!

– Аминь! – донеслось из ямы, как с того света. Монах вошел. С ним стрелец с факелом.

– Пошто сразу-то не сказала «аминь»? – спросил монах, сам ликом строгий, борода до пояса, ладони сложены на груди, худые, долгие, – постник.

– Егда слышах глас противен, без сыновства Христова к Богу, – молчах, егда же ощутих не таков – отвечах, – сказала Феодора по-славянски.

Монах поклонился сидящим в яме:

– Повелено мне увещати тебя, инокиня Феодора. Великий государь не хочет смерти твоей.

– Хочет. Уморил княгиню Евдокию и нас с Марией Герасимовной умерщвляет голодом. Скажи ему: «Скоро отойдут к Богу». Оле! Оле неразумные! Помрачение на ликах ваших, и слова ваши – тьма. Доколе же будет слепить вам глаза злоба? Когда же, поборов немочь, Сатаной насланную, возникнете к свету благочестия? Жила я в покое и в славе боярства, да не захотела пристать к вашей лжи и нечестию. Четыре лета ношу на руках, на ногах железо и зело веселюсь, ибо вкусила сладость подвига за Прекрасного Христа. Лобызаю я цепь сию, поминаючи Павловы узы. Сестрица моя единородная, соузница и сострадалица, ко Владыке отошла, вскоре и сама тщуся отити от мира сего.

Мать Феодора говорила, вскидывая время от времени руки, цепи звенели, и монах, присланный увещевать ослабевшую и отчаявшуюся Морозову, плакал.

– Госпожа честнейшая! – молвил старец, опускаясь на колени и кланяясь. – Воистинно блаженно ваше дело! Молю тебя – потщися, Господа ради, свершить доблесть до конца. Велику и несказанну честь примите от Христа Бога. Искупите наш грех страданием своим. Всевышний милостив, простит Россию подвига вашего ради.

Старец поднялся с колен и пошел прочь. Лязгнули запоры за ним.

– Се последний увещеватель был, – сказала Феодора. – Приготовиться надо.

Утром стражник опустил в яму воду и бросил два яблока: под шапкой пронес.

Выпила Феодора один глоток, омыла лицо, свое яблоко отдала Марии Герасимовне. Спросила стражника – а был он тоже молод и тоже суров с виду, как и тот, кто побоялся хлеба дать:

– Рабе Христов! Есть ли у тебя матушка? Молю тебя, страхом Божиим ограждься, исполни последнюю мою просьбу. Нечиста на мне срачица, а смерть принять надобно по-человечески. Сам зришь, не могу себе послужить, срачицу выстирать, скованы руки и ноги, и служащих мне рабынь не имею. Сходи на реку, ополосни! Непотребно в нечистоте одежи телу сему возлещи в недры матери-земли.

– В ведро положи, – сказал стрелец и вышел начальству показаться.

Вернулся за ведром, спрятал срачицу под кафтан.

И принялась ждать Феодора, когда придет черед этому стрельцу стражу нести, когда облачится она в чистое.

Впадая в сон, слышала ноздрями запах снега. Подкатывал на саночках, крытых песцовым белым пологом, сам Алексей Михайлович, румяный, доброглазый.

– Федосья Прокопьевна! Полно серчать! Садись – прокачу!

Она со стучащим сердцем улыбалась царю, и мчались они, взлетывая на ухабах выше бора, и страшно было, и сладко. Господи! Конец вражде, конец мучениям. И только церковка при дороге и часовенка. Обе темные, с чешуйчатыми деревянными куполочками. Пригляделась Феодора, а это батюшка Аввакум и сынок Иван Глебович, кровинушка. Скорбные, тихие.

Ахнула! Осенила себя знамением праведных, и ни коней, ни санок, ни царя лукавого – тьма. Яма. Соузница всхлипывает.

– Мария Герасимовна!

– Что, свет мой? Сплю я! Сплю!

– Скажи, будет ли русский человек жить в правде?

– Сплю я! Сплю! – откликалась Мария Герасимовна, и было слышно: спит.

И саму начинало покачивать, и лепет был в устах, и тепло в теле. Понимала: она младенец. Ангел люльку качает.

И вынимала себя из счастливого сна, как куклу из игрушечной колыбели.

Евдокия лежала бездыханна. И повивала Феодора сестру – плоть родную – тремя нитями во имя единосущной Троицы, и кликала стрельца. И тот опускал ей конец веревки. И опутывала Евдокию вервью. Стрелец тянул тело, она же, помогая ему, подержала напоследок сестрицу, как в те поры, когда Евдокия была во младенчестве.

– Иди, любезнейший цвете! Иди, предстани прекрасному жениху и вожделенному Христу!

Услышала слова свои. Смотрела в темень.

– Не спишь? – спросила вдруг Мария Герасимовна.

– Пробудилась. Ах, не проснуться бы!

– Изживи до конца земную жизнь, у вечной – края нет. Матушка, кем будем перед Богом? Младенцами, невестами или такими вот, как ныне, старухами не от бремени лет, но от страданий темничных?

– Мы будем светом.

– Скажи, матушка Феодора, что же, отступникам так и сойдет все? Бог-то милостив? Я знаю, иные разбойники до старости жили, у них добрые люди утешения искали.

– Быть Божьему гневу! Быть! Златоверхие купола московские, все сорок сороков, посбивают дети нынешних царевых угодников. Как ребята сшибают головы репьям, так будет и с куполами.

– Матушка, ярость в тебе говорит. Смирись, милая. Пусть они все живут в цвете. Мы сами стезю свою избрали.

– Нет во мне злобы, Мария Герасимовна. Во мне и жизни-то уже нет. Где тут злобиться?.. О правде давеча мы с тобой вспомнили. Будет русский человек в правде, будет и в силе. Верю, придет к Богу. В последней немочи, в ничтожестве, но придет, и будет ему награда – цвет весны благоуханной.

– А как же явленье Антихриста?

– Антихрист будет перед концом, а конец мира – свету начало. Вечному свету.

И запели они, лепеча от немочи, как комарики:

– «Судии седящему, и ангелом стоящим, трубе гласящей, пламени горящу, что сотвориши, душе моя, ведома на суд?»

И перестала слышать Мария Герасимовна голос инокини Феодоры. Окликнула:

– Матушка! Матушка!

Подползла, коснулась рук, а руки – лед. Коснулась лба – лед.

И закричала, забилась.

Замелькали факелы, отворилась дверь.

– Матушка Феодора, боярыня Морозова, Федосья свет Прокопьевна отошла ко пресветлому Исусу Христу!

* * *

Сообщить царю о кончине боярыни Морозовой Артамон Сергеевич явился перед самым обедом.

– Ну, померла так и померла! – Глаза у Алексея Михайловича были злые. – Ты четвертый с известьицем. Знаю, знаю! Преставилась с первого числа ноября на второе, во час нощи, на память святых мучеников Анкиндина и Пигасия. Похоронить там же, где сестрица ее лежит! В тюрьме!

Артамон Сергеевич кланялся, пятился, и царь вдруг остыл. Поглядел из-под набрякших век.

– В Преображенском все у тебя готово?

– Осталось райские деревья да райских зверей перевезти.

– Ну так и перевози! На днях смотреть приеду с Натальей Кирилловной. – И не сказал когда, отомстил. Как будто доносить ему, самодержцу, о смерти великой ослушницы государевой – мед.

Пришлось актерам жить в Преображенском, ждать дня представления.