Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович. Страница 100
И я шел все дальше и дальше от Варшавского вокзала, не зная сам куда, но какое-то бессознательное чувство направило меня именно по Измайловскому проспекту к дому, где жила Малиновская и где мы впервые встретились и признались в своей взаимной любви.
Вот и самый этот дом, где всегда нас ждал радушный привет Малиновской и Коленкиной. У ворот его по-прежнему дремлет на скамейке знакомый мне дворник в своей серой шубе, подвязанной цветным кушаком, в валяных сапогах и меховой шапке. Но милая квартира наверху теперь пуста или отдана уже другим, чужим жильцам. Теперь мне нечего бояться, что за ней кто-нибудь следит.
Несколько минут я мысленно смотрел за эти ворота, представляя прежнюю красивую обстановку квартиры и ее хозяйку, молодую художницу, за своим мольбертом с кистью или с рейсфедером в руках. Она была теперь в полумраке одиночной камеры по ту сторону Невы, в Петропавловской крепости, вместе со своей подругой, и ни малейшей надежды вновь выйти на свободу не представлялось для нее, так как подруга ее выстрелила при аресте из револьвера.
И вот, только что похоронив свое личное счастье, я всею душою отдался любви к товарищам, которые так же, как и я, похоронили все, что было им дорого в личной жизни, и гибли теперь в политических темницах или стремились продолжать свое дело на свободе. Порыв единичной любви не угас, а только вдруг превратился во мне в порыв страстной любви ко всему человечеству и в потребность сейчас же пожертвовать собою для него.
Было ли это естественным переходом? Мне кажется, что да.
5. Мирский [74]
Небольшой мороз наступил внезапно в Петербурге после долгой оттепели. Он украсил серебристыми иглами деревья Летнего сада, превратив все их ветки в пушистые белые лапки.
Я шел среди этого серебристого тумана в главной аллее по направлению от заиндевевшей Невской набережной к Инженерному замку, где трагически погиб когда-то император Павел I.
Надо мною было слегка мглистое, кой-где голубоватое, кой-где белесоватое зимнее северное небо, с южной стороны которого смотрел на меня большой красный глаз, низко висевший над горизонтом и окруженный на некотором расстоянии большой светлой дугой с ореолом на ее внешней стороне. Он освещал своим розоватым светом волшебную картину всеобщего обледенения. А я, тоже покрытый белым пухом на приподнятом воротнике своего пальто, старался представить, что живу на какой-то новой планете, где деревья растут с серебристыми иглами вместо наших зеленых листьев, а чуждое нам солнце вечно розовое. Но вскоре возвратился к мыслям о своей реальной жизни, где тоже было так необычно и не похоже на жизнь остальных людей.
Фантазия, как всегда, стала рисовать мне один за другим всевозможные головокружительные подвиги на том пути, по которому мне только и можно было идти в начале моей жизни, потому что все иные пути, кроме этого революционного, были тщательно заперты тогда для меня и моих товарищей в России как министерством народного просвещения, во главе которого стоял жестокий и узкоголовый граф Дмитрий Толстой, так и всеми другими тогдашними русскими властями.
Инстинктивно я направился к Александру Михайлову как к товарищу, которого я более всех любил и ценил после Кравчинского. Я знал, что у него всегда сходились нити всех намечающихся практических предприятий.
«Если можно теперь сделать что-нибудь особенное, — мечтал я, — то вместе с ним я легче всего придумаю».
А мне очень хотелось совершить нечто героическое. Мне хотелось быть достойным предмета своей любви, которого я недавно проводил в далекий путь — за границу, — чтобы спасти от гибели в политической темнице.
Я думал, что в этот час дня я легче всего застану Михайлова в Измайловском полку, у студентов, но его там не оказалось. Вместо него я нашел несколько других товарищей, сильно возбужденных произведенными в ту же самую ночь многочисленными арестами в радикальных студенческих кружках. Все говорили, что этого нельзя более оставлять безнаказанным и необходимо тотчас же отомстить новому начальнику Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии, заведовавшего тогда политическими дознаниями и арестами.
Взволнованный всем слышанным и напрасно прождав здесь прихода Михайлова до позднего вечера, я решил наконец сам идти к нему на квартиру.
Я вышел в туманную черную мглу, сменившую волшебную картину окончившегося дня, незаметно наблюдая по привычке, не идет ли за мной какая-нибудь подозрительная личность. Но никого не было сзади.
Я сел на вершину конки у Технологического института, поехал на ней по Загородному, а затем и по Литейному проспектам вплоть до Кирочной улицы, где Михайлов занимал в одном знакомом семействе большую меблированную комнату.
Было одиннадцать часов вечера — совсем еще не поздно по петербургским нравам, — и потому я нисколько не удивился, когда, войдя к Михайлову, застал у него стройного и красивого молодого человека с изящными аристократическими манерами, вставшего при моем приходе.
— Мирский, — сказал мне Михайлов, рекомендуя эту новую для меня личность.
Мы поздоровались за руку и сели.
— Я только что выпущен из заключения, — сказал мне Мирский, как только Михайлов сообщил ему, что при мне можно продолжать начатый им разговор. — Меня возили вчера к Дрентельну, новому начальнику Третьего отделения, и я вынес заключение, что он еще вреднее прежнего — убитого Мезенцова. Все бесчисленные обыски и аресты последних дней руководились непосредственно им. Вы сами понимаете, что нельзя ничем не реагировать на гибель стольких товарищей.
— Да, — согласился я.
— Мирский отлично ездит верхом и хочет стрелять в него на улице, — сказал мне Михайлов. — Надо будет выследить, когда Дрентельн выезжает с докладами.
— А где же вы найдете хорошую верховую лошадь? — спросил я, нисколько не удивленный его словами, так обычными в разгаре нашей тогдашней борьбы с абсолютизмом.
— В татерсале. Мирский возьмет сначала для проформы несколько уроков, а потом будет выезжать ежедневно на прогулки по городу на лучших татерсальских скакунах, оставив залог, чтобы не давали сопровождающего мальчика. А затем — в удобный час в удобном месте — он и встретит Дрентельна.
— Так будет всего лучше, — согласился Мирский и, взглянув на часы, начал прощаться с нами.
— Чрезвычайно смелый и решительный человек, — сказал мне Михайлов, как только он ушел. — У него здесь невеста, Вивиен де-Шатобрен, с которой тебе необходимо познакомиться. Она из аристократического круга и может доставлять нам очень ценные сведения.
— Она молодая?
— Да, лет девятнадцати и очень хорошенькая. Но это завтра, а теперь давай-ка лучше спать.
Но мне плохо спалось в эту ночь. Перед моими глазами то стояла черная, сырая, непроглядная мгла с расплывавшимися в ней огоньками отдаленных фонарей, в которой скрылся несколько дней назад поезд, увлекший от меня Ольгу и разлучивший нас, казалось, навсегда, то рисовались бледные лица товарищей, заточенных в политических темницах, то возникали картины всевозможных подвигов в начавшейся неравной борьбе за гражданскую свободу.
На следующий день, как только стало смеркаться, я и Михайлов пошли с визитом к Вивиен де-Шатобрен.
Нас провели сначала в большую залу, увешанную бронзовыми люстрами и картинами в золоченых рамах, потом в одну из гостиных, затем в другую и, наконец, в голубой будуар, где на кушетке, с вытянутыми на ней ножками, в изящном костюме, полулежала молодая девушка с тонкой талией и с французским романом в руке.
Не поднимаясь, она лениво протянула свою ручку Михайлову, который затем представил ей меня. Мы оба осторожно пожали ее ручку, не прикладываясь к ней, хотя выдержанный здесь стиль французского двора конца XVIII века и требовал того, а затем, подвинув к ее кушетке два низеньких пуфа, обитые голубой материей, сели перед ней, положив локти рук на свои колени, как два доктора перед постелью больной, и начали разговор прямо с сути дела.
74
Когда впервые печатался этот рассказ, главный герой его, Л. Ф. Мирский, сын польского шляхтича, был еще жив. Н. А. изменил для печати фамилию героя, назвав его Любомирским. В примечании к тексту в послереволюционном издании автор объяснял эту замену осторожностью. В соответствии с этим шеф жандармов А. Р. Дрентельн, в которого стрелял Мирский, назван был Дриттеном, а невеста Мирского Вивиен де-Шатобрен — Лилиан де-Шатобрен. Предосторожность, впрочем, была излишней, так как правительство вскоре после покушения Мирского узнало его фамилию, и за это покушение он был приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой (он подал прошение о помиловании).
Посаженный в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, Мирский из самых низменных, шкурных побуждений выдал заговор С. Г. Нечаева, связавшегося с революционерами на воле через распропагандированных им солдат крепостной стражи и жандармов равелина. Этим предательством Мирский не только сорвал подготовлявшийся Нечаевым побег, который явился бы большим моральным ударом царскому правительству, но и погубил многих солдат, а также ухудшил режим содержания политических заключенных. Отправлен в 1884 г. на Кару, выпущен в 1890 г. в вольную команду. В 1906 г. приговорен карательной экспедицией ген. Ренненкампфа к смертной казни за редактирование в Верхнеудинске оппозиционной газеты. Казнь заменена каторжными работами без срока. Мирский умер в 1919 или 1920 г. в Верхнеудинске. О его заключении в Алексеевском равелине, о предательстве и полученных за это льготах вроде винограда к обеду и хорошего табака, см. у П. Е. Щеголева: «Алексеевский равелин, книга о падении и величии человека» (М., 1929, стр. 263—269, 292—312, 366—367).