Пролетный гусь - Астафьев Виктор Петрович. Страница 10

Газету могло скомкать, ветром в кучу собрать, дождями вымочить, либо собаки, либо скотина рылом ее смяла…

Но нет, нет, здесь, на самой окраине, на выходе тропы в поле он не искал дичину, не пытался отчего-то искать, лез в глушину чащи, подальше от поля. Он бежал, спотыкался, раза два упал, соскользаясь на гребне грязи, к ночи начавшей застывать, он почти пробежал елочку, остановился, медленно повернул шею, будто она у него болела… гусь смиренно, отвалив головку, откинув крыло, лежал кверху серым пузцом и полупригнутыми к нему лапами с ясно видимой на желтых перепонках грязью.

Гусь все-таки пробовал уйти, скрыться, но сил его достало только сойти с тропы.

Данила схватил гуся обеими руками, зарылся в его крылья, в перо лицом и услышал еле внятное тепло, еще хранящееся в недре птицы. Он так, не отнимая от мокрого лица убитую птицу, вышел на поле, пошлепал к пруду, завывая от счастья или плача от радости.

К Пахомке не заходил, спустился на переправу и переплыл пруд на дежурной лодке.

— Что так долго-то? — спросила Марина. — Я уж тут беспокоиться начала.

— Вот, — развязавши петлю вещмешка, бережно выложил на столик свою добычу Данила. — Гусь, — пояснил он, — редкая здесь птица, бывает только пролетом.

— Ты ружье верни хозяевам, напоминали опять, — тускло отозвалась Марина и начала умело теребить птицу. Тоже вот научилась вместе с ним — он добывать птицу, она ее обихаживать.

Утром, до работы, Данила постучал в новую дверь молодых Мукомоловых — им прорубили отдельный вход, изладив кокетливо вырезанное и покрашенное крылечко.

Интеллигенты Мукомоловы еще нежились в постели, и, в носках войдя к ним, Данила прислонил к стенке ружье, вычищенное, впрок смазанное, сказал заранее заготовленное:

— Вот, благодарствую. Шибко оно нас выручило.

— Ничего, ничего, ладно, — приподнявшись, молвил Владимир Федорович и, глядя на штопаные, но чистые носки Данилы, добавил: — Ты, это самое, свою жену укороти, чего это она язык распускает, понимаешь.

— А вы свою, — негромко, но твердо сказал Данила и пошел на работу.

* * *

Не помог и гусь Аркаше, он почти насильно ему всунутую в рот ложку схлебывал и отталкивал ручонкой: «Не хосю, зывотик болит».

Теперь они спали по переменке. Прижав к груди ребенка, кружила по тесной зимовке Марина, потом, упавши на лежанку, забывалась, ребенка баюкал Данила. Аркаша в лад его шагам, сам себя убаюкивая, сонно и слабенько подпевал: «О-о-о-оо-о, о-о-о-оо-о».

Иногда, поздней ночью, к ним спускалась Виталия Гордеевна, заявляя, что у них свет горит, вот она на огонек и завернула. Постояв у дверей, хозяйка коротко приказывала:

— Несите ребенка ко мне.

Для нее уж и такая ноша, как выболевший до птичьей легкости ребенок, сделалась тяжелой. Дни и ночи читавшая толстые книги, прежде все газеты читала, теперь вот отчего-то на книги перешла, перечитала все, что скопилось в дому, записалась в центральную, городскую библиотеку.

— Ложи сюда, — немножко проветрив насквозь прокуренную комнату свою, показывала она на постель; прижав к себе Аркашу, делала отмашку: уходите, мол, не мешайте. — Что ж у тебя болит-то, маленький мой? — спрашивала бабушка Ита, как у взрослого, у Аркаши, и он тоже, ровно взрослый, отчитывался перед нею:

— Бьюско.

— А еще что болит у Аркаши?

— Гьюдка и гоёвка.

— Ну, ничего, ничего, ты сейчас вместе с бабушкой выпьешь порошочек и уснешь. Уснешь ведь?

— Сну.

Она высыпала в старую эмалированную кружку часть своего снотворного порошка, и мальчик, таракашкой приникнув к ней, постепенно расслаблялся, утихал.

Слабенькое, слабенькое его дыхание, тихое, тихое тепло исходило от него, и бабушка Ита тоже опускалась в тихий сон. И если б не бронхитный, курительный кашель, бивший ее время от времени, они б так и до обеда проспали, да вот проклятый привязался, скрипит мокротой в груди, душит, она осторожно, чтоб не потревожить мальчика, задавив в себе спазм, выбиралась на крыльцо, разражалась мучительным кашлем, долго, со стоном отплевывалась и возвращалась к мальчику.

Аркаши не стало поздней осенью, почти что зимой, никакие уже мамины укольчики не облегчали его, никакие порошки и таблетки не действовали. Мучительным и долгим был исход ребенка, он исстрадался, глядел на мать, на отца, на бабу Иту взрослым укоризненным взором, как бы отраженные от лампадного огонька блики блестели в глубине этих догорающих глаз, и о чем-то вопрошали глаза ребенка взрослых людей.

* * *

Пахомка Верещак, сыскав каких-то заречных дружков, выкопал могилку на новой половине запрудного кладбища, так множественно и широко расселившегося за короткое послевоенное время, что старое кладбище с деревьями, сиренями и разными кустами боязливо вжалось в себя, уступая место этому нагому, со всех сторон обдуваемому последнему людскому пристанищу.

Пахомка сам встретил Марину и Данилу на берегу, сам переправил в своем челне на другую сторону почти игрушечный гробик и родителей, парно севших за лопашни. Был Пахомка одет в чистую рубаху, с невпопад пришитыми к ней и застегнутыми разномастными пуговицами. Держался строго и достойно.

Спрыгнув в неглубокую могилку, ладонью ощупал стенки, как бы поласкал землю изнутри и доложился:

— Могилка суха, аккуратна, мальчонке здесь будет уютно.

Как-то очень уж быстро зарылась щелка в земле, нарос бугорок над нею, и желтый крестик поставлен куда надо.

— Ну, царствие небесное упокойному, пусть мальчонке будет хоть там хорошо, где нет никаких болезней, воздыханий и горя. — До конца Пахомка молитву не знал, но крестился размашисто и истово.

Данила выцарапал из кармана мятую десятку, протягивая ее, прочувствованно сказал:

— Пахом Ильич, божий человек, помяни отрока Аркадия хоть маленько, больше у нас нету.

— Нечё, нечё, мы с ребятами добавим, коли потребуется.

Когда отшелестели и удалились шаги Пахомки, стоявшие по ту и другую сторону холмика Марина и Данила вдруг сцепились над могилой в неистовом объятии и выли громко, пока был голос, потом уж плакали молча до тех пор, пока не иссякли в них слезы и силы.

Домой шли отчужденно, по отдельности, подшибленно переставляя ноги. Внезапно Данила споткнулся, упал и не поднимался. Марина оглянулась, издали бросила:

— Ну чего ты в грязи валяешься, как пьяный, подымайся давай, иди. Надо дальше жить.

— Да не научены, не умеем мы жить! — закричал диким голосом Данила и, ударив в грязь кулаком, поднялся. Она подставила ему плечо — точно в кино героическая сестра милосердия уводила с поля брани раненого.

— Мне вот тяжелее, да я ж не валюсь.

— Почему это тебе тяжелее?

— Я бедного нашего Аркашу недавно набила. Сильно.

Данила остановился, вытаращился на нее:

— Кы-как набила? Когда, зачем?

— Какое это теперь имеет значение, когда и зачем?

— Это ж теперь казнь на всю жизнь, дура.

— Дура? Конечно, дура. Вот взял бы и побил дуру-то? Ну чего выпялился? Ты ж отец, муж, поучи бабу.

— Какой я муж? Какой отец? Не гожусь я на эти ответственные должности! — снова дико закричал Данила и, зажав лицо, пьяно вихляясь, с воем побежал к пруду.

* * *

С того вот дня, с похорон Аркаши, Данила и начал сдавать. Дело дошло до того, что средь зимы его отправили в отпуск и, выдав выходное пособие, вернули ему трудовую книжку с единственной пока записью, давши в железнодорожной поликлинике дельный совет искать работу в тепле и полегче.

Данила сделается шабашником, будет пилить и колоть дрова в частных дворах, но чаще в школе, где работала техничкой Марина. Медпункты в школах, в последнюю очередь железнодорожных, ликвидировали, вчерашняя медсестра сошла на свою вторую должность, хотя в случае необходимости исполняла и медицинские обязанности, за что директор школы ей немного приплачивал.

А рядом развивалась и набирала уверенности жизнь второй семьи. Владимир Федорович Мукомолов, отдохнув после службы назначенное самому себе время, сходил в горком, встал на партийный учет и попросил побеспокоиться насчет его трудоустройства. Соответствующих званию и партийному сану вакансий пока что не было, но в перспективе они могли появиться, и скоро ему предложили возглавить партком нового завода по изготовлению ванн.