— Что же вы ничего-то не сказали, товарищ подполковник? — И побежал, догнал Афанасьева, пошел рядом, заглядывая ему в лицо.
— «Не сказал», «не сказал». Верно ты говоришь, ничего не сказал. Горько на сердце — вот и сказ весь. — Афанасьев зачем-то опасливо огляделся. — Не первый день воюешь, чувствовать должен: в мешок немец взял, видать, всю армию, а вот затянул ли устье — этого не скажу.
— Может, и нам сняться? — стыдясь, спросил Охватов и тут же оправдался: — Позиция плевая. На макушке.
— Уж это ты реши сам. Не я ставил — не мне и снимать. На мой взгляд, тебе ждать надо немца и… Устье немец не завяжет — не прошлый год.
— И на том спасибо, товарищ подполковник.
— Какое уж там спасибо. За что спасибо-то? Что оставляю одного?
— Да я вообще. Рад я, что вы живы, увидел вас.
— Ну, стало быть, еще увидимся. К флангам прислушивайся. Тоже ведь чести мало, если обложат, как зверя. Держись давай.
Бойцы Афанасьева поднялись, пошли, и подполковник смешался с ними. Запылили. Три подводы с ранеными выбрались на увал, и ездовые, нарвавшие зеленой травы в лощине, на ходу из рук кормили лошадей.
Раненые и совсем ослабевшие шли, цепляясь за оглобли и борта повозок. В общем потоке были и безоружные, а иные несли свои винтовки на плече как дубину, и оттого вся колонна мало походила на войско. Шли распояской, безрубашные, перевязанные по телу, несли на привязи руки, хромали, шли черные от злобы и солнца.
Охватов вернулся к обороне. Не желая того сам, вышел опять на Рукосуева, увидел возле него Тоньку и с осознанным страданием вспомнил все. Тонька, припав к плечу солдата, горько плакала, стянув на лицо со своей маленькой стриженой головки зеленый платок.
Из низины по опустевшей дороге через силу крупно шагал рослый и кривоногий грузин, который довесил винтовку себе на шею и держался за нее обеими руками, толсто и неумело перевязанными в локтях исполосованной гимнастеркой.
«Будем стоять насмерть», — подумал Охватов и, направляясь к пехотинцам, с ненавистью к немцам и палящему солнцу подтвердил свою мысль вслух:
— Будем держаться здесь до смерти.
А в голове где-то сами собой жили и повторялись слова Афанасьева: «крестные муки», «крестные муки».
— Гляньте-ка! — перепуганно указал большеротый пехотинец и оборвал внутреннюю работу в Охватове. На увале, закрывающем запад, появились мотоциклисты. Распихивая их в стороны, по дороге один за другим подошли три легких танка. Остановились.
В обороне нервно защелкали затворы.
XVII
Штабы дивизий и армии при неожиданно быстром перемещении боевых порядков не могли наладить устойчивой взаимной связи, а после сильных бомбардировок штаба и командного пункта генерал Березов окончательно потерял управление войсками. Обстановка менялась так стремительно, что офицеры связи искали и чаще всего не находили штабов частей и соединений.
Генерала Березова больше всего тревожил правый фланг, откуда была снята Камская дивизия и куда немцы наносили свой главный удар. Почти в полном неведении, изнервничавшись и потеряв терпение, Березов решил сам ехать к северному крылу. Он взял полуторку, находя ее удобней легковой машины: она и проходимей, не привлекает к себе особого внимания немецких летчиков, а в кузов можно посадить радиста и охрану. Так и сделал.
Машина, еще совсем новая, пахла краской и молодой резиной, но кабина из-за нехватки железа была затянута брезентом, который при езде хлопал, надувался и пропускал пыль.
На Сужме, неширокой, но глубокой речушке, пришлось ожидать, когда саперы закончат ремонт мостика, вчистую снесенного бомбой. Поблизости не было леса, и саперы на себе таскали бревна из деревни. На бревнах болтались обрывки обоев, клочья старой пакли. Другой переправы поблизости не было, и, чтобы ускорить дело, генерал дал саперам свою машину на одну ездку. Сам сел в тени куста, развернул карту и стал определять местоположение правофланговых частей. Автоматчики из охраны быстро разделись и упали в воду. Уже не одну неделю стояла глухая жара, а вода в Сужме была холодная, и солдаты поджимали локти, сдержанно крякали, окатили чересчур осторожного и захохотали; один из них так увлекся брызганием, что заржал на всю речку; генерал неодобрительно поглядел на автоматчиков, а в душе позавидовал их ребяческой беспечности, подумав о том, что не помнит, когда сам от души смеялся. А умел в свое время и пошутить, и посмеяться был мастер, да потом запретил сам себе даже улыбаться: генерал. Молод был — подгонял себя под высокий чин.
Солдаты увидели лицо генерала, смолкли, вспомнив, кто они, где они и что ждет их через час-два, присмирели, стали одеваться молчком.
За кустом, под которым сидел генерал, саперы крутили точило и правили на нем топоры — наждак шершаво и сочно лизал железо, позванивал им.
Саперы вели несколько странное рассуждение, состязаясь в скрытой иронии:
— Этот, как его, опять топор утопил.
— Дыть ладно, хоть сам не утоп. А топор всплывет.
— На низу выловят, коли не набухнет.
— Вода студеная, где набухнуть. У нас озеро Куям на родниках, так ведь ломы не тонут.
— Ну-ну. У нас тоже весной мальчишки на рельсах плавают.
— Железо — небось не качнет. А то нас, помню, ох как качнуло, ох качнуло, подумаю, теперь дерет по коже, будто волки лижут, ей-богу. Нас ведь по первой-то военной воде не вывезли, и ждали мы нынешней водополицы. А пароход пришел — нас всех да на него. Насобиралось со всего-то Ошима тыщи три, а может, и того больше — кто считал. Посадили. Народищу на берегу — только что в реку не сыплются. Вся тайга выперла. Ревмя ревет. А уж как стали отваливать — завыли и на пароходе. А капитан-то парохода — наш рожак, с Ошима, — возьми да придумай для землячков прощальный круг. Как стал он разворачиваться-то, мы с одного борта да на другой. Да каждому ближе к борту охота, чтобы родных в последний раз увидеть. Как ссыпались все-то три тыщи, лесной их забери, на один бок — он, пароходик-то милый, неспособный к этому делу, и повалился. И повалился вот прямо. Выпадывать зачали. Какие послабже, сами наладились сигать…
— А оружия с собой не было? Винтовок, пулеметов…
— Да какое оружие у рекрутов? К чему оно?
— На пулемете, скажем, выплыть бы можно.
— Нет, не было. Кто же знал такую притчу. Знать бы. Знать, я б наковаленку прихватил. Есть у меня, зря ржавеет под амбаром.
Разговор как-то неожиданно оборвался, и затрещали кусты. Автоматчики, гревшиеся на песке у воды, бросились под невысокий обрывчик, запинаясь за обломки старого моста. Из-за шума кустов и топота генерал не сразу услышал гул приближающихся самолетов, а когда услышал, искать укрытие было уже поздно. Приласкался к земле, обнял ее, но все равно неуютно лежалось, весь на виду, и первый раз в жизни показался себе обременительно длинным, большим ни к чему, а дальше уж одно к одному: отравился вдруг унизительной обидой, что был одинок и беспомощен, что недопонимал чего-то в происходящих событиях. С утра сегодня почувствовал, что жестоко обманулся в своих ожиданиях, хотя и не имел на это права.
Самолеты, вероятно, были порожние и прошли так низко, что, казалось, зашумела листва от их винтов, однако все этим и кончилось.
Саперы снова затрещали кустами и начали крутить точило. От них потянуло дымом махорки, железной гарью, будто из кузницы.
— Все небо под себя подгребли, — судачливо заговорил один.