Роман без названия - Крашевский Юзеф Игнаций. Страница 49

Стась молча поклонился. Так они и расстались. Печально брел обратно на Лоточек наш студент — мир, который он начинал все ближе узнавать, становился для него все более непонятным. С одной стороны, неумолимый рок, преследующий явно ни в чем не повинные жертвы, с другой — порок и подлость; там незаслуженные несчастья, здесь непостижимое везение; удивительное сплетение событий, разные люди, их судьбы — все мешалось в его мозгу, будто черный клубок спутанных ниток. Однако вера, которая с детских лет нерушимо жила в его сердце, которую даже скептически излагаемые науки не могли поколебать, являла ему во всем этом всемогущую десницу божью и высшую справедливость, чьи приговоры непостижимы, — он был убежден, что все происходит так, как происходить должно, и все же истерзанное его сердце ежеминутною болью пронзали сомнения. Слишком мало прожил он, чтобы видеть другую сторону медали, ту самую, где есть разгадка тайны жизни, — и печаль угнездилась в его душе, поэтическая печаль и тоска, которая, если однажды хлынет в глубины души, от нее уже не избавишься. Переступив порог дома на Лоточке, Станислав вздрогнул от страшного пророческого видения; в воротах катафалк, на крыльце — лежащая без чувств мать, и объятая могильной тишиной комнатка, пока еще светившаяся недолговечной радостью.

Подходил к концу третий год с отъезда Станислава из Красноброда, но ничто не сулило облегчения его участи и перемен в отцовском сердце.

Неоднократно думал он о своем будущем, не представляя себе, как решить эту сложную задачу. Вот он учится, развивает свои способности, набирается сил — но как их применить? Здесь и там на жизненном пути маячили перед ним странные фигуры, начиная с вечно пьяного, полубезумного Крышталевича, посмешища всего города, до Иглицкого, пробавлявшегося на старости лет анонимными критическими статейками да скудной пенсией, — и ничто не помогало ему представить собственное свое будущее. Чем заняться, когда он окончит ученье, спрашивал он Друзей и самого себя — ответы звучали противоречиво, невразумительно, туманно! Единственный путь, который указывали ему все, было учительство, призвание великое, прекрасное, но не для каждого открытое, — кто сам всю жизнь хочет учиться, тот не сумеет помочь детям в первых шагах на этой тернистой тропе. Станислав сразу же вычеркнул из своих проектов этот вид заработка на хлеб насущный, черствый ломоть коего часто приходится жевать в слезах от унижений и оскорблений, и всегда — с тоскою в душе и усталостью.

Куда податься? Что делать, чтобы как-то прожить?

«С пером в руке, — говорил он себе, — я с голоду не умру. Многого я не требую, буду жить один, как сейчас, отдам для заработка половину жизни, чтобы распоряжаться другой половиной, свободно взирать на небо и ткать золотую пряжу поэзии».

Так он мечтал — увы, он не знал жизни, не понимал, как тяжко духу трудиться ради нужд тела, не догадывался, что стократ лучше оплачивается ремесло, бездумная работа рук, либо попросту плутовство и охота за чужими деньгами. Временами он еще надеялся, что голос милосердия — родительский зов нарушит тишину, которая так его угнетала, ждал, что отец или мать вспомнят о нем, но нет, оба молчали.

Один за другим проходили месяцы после появления Фальшевича, однако ни письма, ни какой-нибудь весточки из дому не было. Предоставленный самому себе, Станислав то впадал в отчаяние, то вдруг веселел, и ему начинало казаться, что все уладится как нельзя лучше. Щерба и другие товарищи поддерживали в нем эти надежды, но, по правде сказать, стоило ему уйти, и они в своих тихих вечерних беседах с тревогой обсуждали будущее этого бесприютного сироты, у которого на завтрашний день не было в дорожной сумке ничего припасено, кроме великой отваги. Но как ни тревожились о нем друзья, что могли сделать они, сами еще зависевшие от всевозможных обстоятельств и не имевшие вдоволь хлеба насущного, чтобы с ним поделиться? Они всех расспрашивали, искали для Стася хоть что-нибудь, но неизменно убеждались, что ничего надежного им не найти, что к этим хлопотам их побуждает сердце, а не здравый смысл.

В доме семейства Чурбан, которое Шарский изредка навещал, он порою встречал Иглицкого. Отставной учитель, видя, что юноша, державшийся вполне учтиво, не старается ни сблизиться, ни заговорить с ним, и хотя знает о его первой критической статье, будто вовсе о ней не думает и не пытается предотвратить вторую такую же, — сам стал к нему подсаживаться поближе, сидел рядом молча, все с тою же насмешливой гримасой на лице, которому многие выпитые рюмки придавали еще больше ехидства и сходства с Вольтером.

Нередко сидели они вот так в углу, словно бы вдвоем, — почтенный пан Чурбан в счет не шел, он в разговор не вмешивался, разве что поддакивал с добродушным смешком.

— Что ж вы думаете делать в дальнейшем, милейший поэт? — спросил однажды Иглицкий. — Какое будущее, хотелось бы знать, вы себе рисуете, сударь мой?

— Пока никакого, — отвечал Шарский. — Делаю, что могу и что должен, остальное препоручаю богу.

— Неплохого выбрали себе уполномоченного, жаль только, — усмехнулся Иглицкий, — что у него много дел и он весьма занят… Надо и самому о себе чуточку подумать! Вот издали вы стихи, так, молодая травка на зеленый борщок, а дальше что?

— Издам другие, пан Иглицкий… И даже если это окажется крапива, в борщ уже не сгодится, стара будет…

— Ха, ха! — рассмеялся критик. — Ну что ж, недурно. А дальше?

— Дальше? Издам еще какую-нибудь третью книгу! — спокойно отвечал студент.

— Легко так говорить — «издам, издам», будто книги можно одну за другой из рукава вытряхивать, будто писатель не выдыхается. Льешь из сосуда, льешь, после чистой струи пойдет муть и гуща, а там последняя капелька.

— Жизнь в этот сосуд подливает.

— Или, напротив, из него черпает. Но чем же вы будете эту жизнь поддерживать?

— Зрелищем мира божьего, людей, природы…

— Э, чепуха! — снова рассмеялся старик. — Circulus vitiosus [71]. А говоря попросту, на что жить будете, что собираетесь делать, когда мундир сбросите?

— Мне кажется, что писательское призвание…

— Ах, уж позвольте человеку постарше вас сказать, что вы законченный остолоп, если втемяшили себе в голову, что будете кормиться пером, вдохновением! Славную жизнь вы себе готовите, нечего сказать!

В раздавшемся после этих слов смехе его, смешанном со скрежетом зубов, было что-то жуткое. Учитель отпил из стакана и, оживившись, возбужденно продолжал:

— И знаете, что вас ждет? Если вы гений, в чем я сильно сомневаюсь, — то больница, посох и сума; если у вас только талант — тут тоже бабушка надвое гадала, — жизнь вашу, нищую и без будущего, расхитят по крохам, а если вдобавок есть у вас совесть, будете терпеть гонения от собратьев, однако если вы только пройдоха и ловкий плут — о, тогда я вам отвешу поклон! Вы добьетесь богатства, но отнюдь не пером! Перо будет лишь помогать, торча из кармана. Посмотрите, что я имею в старости, — это я-то, которого закормили аплодисментами до пресыщения, который упился похвалами до тошноты… У меня два сюртука, старый фрак, слуга-вор, грабящий меня под тем предлогом, будто я волочусь за его женою, и он, мол, вправе залезать в мою шкатулку, — средств на пропитание ровно столько, чтобы не умереть с голоду, и друзей, которые из страха раскланиваются со мною, ровно столько, чтобы мне время от времени перепадала бутылка вина за их счет. Когда ж я протяну ноги, ручаюсь, будет не на что меня похоронить и наследники получат сто экземпляров изданной мною хрестоматии, еще не употребленных для завертки свеч, да несколько пар стоптанных сапог… Остальное присвоит Янек, и тот не слишком поживится.

Мне шестьдесят с лишним лет, из них около тридцати проведены в тяжких трудах обучения сопляков и за листом бумаги, все знаменитости нашего края некогда пожимали мне руку, любезно кланялись и пророчили золотые горы — ряд лет я был любимым поэтом, корифеем и до сих пор слыву критиком-ветераном, между тем частенько у меня и двух злотых не найдется в кармане, и обедаю я в кредит, если не плачу за обед остротами.

вернуться

71

Порочный круг (лат.).