Когда я был произведением искусства - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 19

Я подошел поближе.

Они даже не повернули головы.

Я остановился в нескольких шагах от них, чтобы, в свою очередь, насладиться великолепным видом.

Мольберт казался настоящим балконом, с которого открывался вид на весь мир. На холсте лежала белая краска, которую мужчина разбавлял бледно-серой, придавая картине легкие мраморные узоры. Я поднял голову и, глубоко вздохнув, понял, что он рисует воздух.

— Немного меркурия.

Женщина выдавила на палитру из тюбика немного серебристой массы, мужчина окунул в нее тонкую кисть и разбросал по картине легкими, нежными мазками.

— Подай мне немного песка.

Женщина зачерпнула горсть песка, мужчина насыпал его в свернутую трубкой тряпку из грубой ткани и, дунув через соломку, осмотрел холст, по которому рассыпались кристаллы кварца.

— Теперь надо еще раз пройтись краской.

Наклонившись за очередным тюбиком, женщина наконец заметила мое присутствие.

— У нас гость, папа.

Есть люди, которые уже со спины обещают нам вожделенную тайну. Их затылок, плечи, лопатки — все говорит вам о важности встречи, и ваше сердце наполняется надеждой и сомнением. Когда они оборачиваются, мы переживаем наступившую развязку: нас ждет либо полный восторг, либо страшное разочарование. Обернувшееся ко мне лицо потрясло меня сказочной бледностью — бледностью, вырвавшейся из банальности розового или смуглого, хрупкой до невероятности бледностью, которая, скорее, была не цветом, а некой субстанцией, нежной, мягкой, воздушной, пушистой. Одна бровь на ее лице изгибалась выше другой, словно одна спрашивала о чем-то, а другая в это время смеялась. Ее плечи, грудь, талия — всё радовало глаз своей естественностью, равно как и ее поразительно длинные рыжие волосы. Удивительный силуэт… Четкие черты ее лица говорили о сильном характере, несмотря на грациозные движения ее тонкого тела.

Я медленно приближался, отчасти оттого, что мои ноги тонули в шелковистой толще песка, отчасти оттого, что я в смущении перетаптывался на одном месте.

Она улыбнулась мне. Было нечто великолепное и необычное в ее рыжей красоте.

— Простите меня, — сказал я. — Я не могу удержаться, чтобы не подойти и не заглянуть в ваше прекрасное окно.

— Вы правы, молодой человек, — сказал старик, резко развернувшись ко мне.

Улыбаясь, он протянул мне руку, и его старческие морщины растворились в светлой улыбке, открыв новое — утонченно молодое — лицо с элегантным профилем; стоило ему улыбнуться, как вы забывали о его седых волосах, которые казались вам просто светлыми. Его прозрачно-голубые, с бронзовым отблеском глаза выглядели слегка искусственными, словно он носил цветные линзы.

— Карлос Ганнибал, — представился он.

Я пожал сухую узловатую ладонь, которая своей невесомой хрупкостью выдавала возраст моего нового знакомого. Он показал рукой на молодую женщину.

— А это моя дочь Фиона.

Фиона не протянула мне руку, лишь бросила полный любопытства взгляд, который словно чего-то ждал от меня.

— Меня зовут… Адам.

Она кивнула, и ее разлетевшиеся волосы вновь поразили меня своей свободой и непокорностью.

— Могу ли я… остаться… ненадолго… чтобы посмотреть, как вы работаете?

— Сколько душе угодно, Адам, но, надеюсь, вы нас извините за то, что мы не поддержим с вами беседу. Фиона, ну-ка, дай мне желтый подсолнечника.

Фиона капнула немного масла на палитру, затем, глянув на меня, показала на складной стул с холщовым сиденьем, что стоял рядом с большими футлярами из потертой кожи.

— Возьмите его. И присядьте.

Я хотел было поломаться, отказаться от предложенного стула, — нет, что вы! лучше вы присядьте, — одним словом, уступить обычным галантным штучкам, которые так осложняют отношения между женщиной и мужчиной, как вдруг с поразительной ясностью понял, что мне не стоит спорить. Фиона неотрывно следила за мной, ожидая, когда будет выполнено ее приказание. Я разложил стул, который тут же погрузился в песок под тяжким весом моего тела.

Пальцы Карлоса Ганнибала летали над холстом как стрекозы; тонкие и неровные, они беспрерывно трепетали над ним и то подушечкой, то ногтем наносили желтые пятна краски стремительными движениями, которые казались случайными и хаотичными, но, как я понял позже, были осознанными и сконцентрированными.

Я до вечера просидел на пляже рядом с Ганнибалом и его дочерью. При каждом взмахе руки художника мое сердце замирало от страха, что он разрушит то, что было создано мгновение назад; после завершения каждого его мазка я понимал, какое чудо он только что сотворил. Мне казалось, что я постигаю нечто огромное и фундаментальное. Но что? Я не мог себе объяснить. Чему я учился? Живописи? Но я не хотел стать художником. Технике этого Карлоса Ганнибала? Но ведь еще несколько часов назад мне неизвестно было о его существовании, и я не собирался становиться художественным критиком. Искусству наблюдать? Да он и рисовал вещи почти невидимые. Он рисовал воздух. Правда, не просто воздух, а особый воздух, который встретишь ранним утром между бесконечным морем и таким же бесконечным небом. Когда мои глаза отрывались от холста, они видели перед собой лишь набор элементов, составлявших банальный пейзаж: берег моря во время отлива, заснувшие на пляже скалы, птицы, которые, воспользовавшись отходом воды, копались в земле в поиске пищи, яркое сияние солнца. Когда же я переводил взгляд на холст, невидимое тут же вспыхивало передо мной. Я видел на нем то, что еще совсем недавно было и чего уже не существует, я видел застывшие мгновения, тот воздух, которым я дышал в десять часов утра, который я вдыхал широкими ноздрями под стальными лучами солнца, тот воздух, который уже изменился и который никогда не вернешь, тот воздух, который навечно впитали в себя песок и скалы, о котором тут и там напоминали разбросанные по влажному песку отлива засохшие водоросли и задохнувшиеся в воздушной ловушке рыбешки, тот воздух после рассвета, еще не совсем уверенный в своих силах, южный воздух — сухой и живой с виду, но в сущности холодный, северный, накопивший теперь задень тяжесть и превратившийся в густую душную атмосферу полуденного сна.

Под защитой Ганнибала и под надзором его дочери я чувствовал себя часовым, стоящим на страже вселенной. Я переживал чувство невероятно глубокое и волнующее. Смятение и очарование боролись в моем сердце: я испытывал счастье просто оттого, что существую на этом свете. Простая радость оказаться посреди такого прекрасного мира. Быть одновременно никем и всем: окном, за которым открывается вселенная, находящаяся за пределами разума, полотном, на котором пространство сжимается в картину, каплей в океане, кристально прозрачной каплей, которая осознает свое существование и предназначение, осознает, что океан состоит из мириада таких же капель. Быть ничтожно малым и возмутительно великим. Чрезвычайно властным и унизительно отверженным.

В шесть часов вечера небо заволновалось бегущими тучами, став враждебным, властно зовущим людей поскорее вернуться в свои дома. Вновь забурлили волны, разбиваясь о скалы, и я с удивлением осознал, что за весь день не слышал с моря ни единого звука.

— Папа, мы возвращаемся домой, — тихо сказала Фиона.

— Вы успели закончить, господин Ганнибал?

— Почти. Дома мне помогут завершить картину мои воспоминания. Ну, а что вы об этом думаете, дорогой Адам?

— Я провел самый прекрасный день в своей жизни. И для меня непостижимо, как вам удается рисовать невидимое.

— Это — единственное, что заслуживает кисти художника. Невидимое и бесконечное. К чему рисовать то, что имеет контуры во времени и пространстве?

— Как вы научились улавливать прозрачное и эфемерное и переносить его на грубый холст? — спросил я, всматриваясь в картину.

— Нужен шум, чтобы услышать тишину.

Фиона сложила стул, который я вернул ей, и собрала кисти и краски отца. Тот с искренней симпатией смотрел на меня.

— Приходите, когда захотите, молодой человек. Ваше присутствие весьма приятное, поскольку душевное и внимательное. Не правда ли, Фиона?