Когда я был произведением искусства - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 31

— Но я так этого не оставлю. Я сейчас же напишу протест в адрес министра. Мне навязывают условия, не предусмотренные контрактом. Я не заслужил подобного обращения. И, по крайней мере, мне должны выделить дополнительные субсидии для содержания этого… этого… Адама бис.

Едва мы вошли в его квартиру, как он бросился в гостиную, чтобы предупредить Мадемуазель Сару о непрошеном госте и извиниться за его вторжение. Кошка, закончив облизываться, принялась чистить лапкой свою розовую мордашку, но, принимая объяснения хранителя музея, сохраняла невозмутимый вид лишь до моего появления. Ее шерсть тотчас же встала дыбом, и, увеличившись в объеме вдвое, котяра злобно зашипела. Ее хвост яростно рассекал воздух, затем, подавив булькающие хрипы, душившие ее, она бросилась под буфет.

— Ну вот, — в отчаянии заломил руки хранитель музея, — ну вот! Уже разрушают отношения с близкими! Топчут, растаптывают личную жизнь!

Растянувшись на полу, он вступил в переговоры с Мадемуазель Сарой, но та, в боевой стойке с выпущенными когтями, отвечала ему лишь злобным шипением.

Нисколько не опечалившись таким приемом, я покинул переговорщиков и отправился в свою комнату. В моей голове уже созрел четкий план немирного сосуществования: я превращу жизнь любимой кошечки хранителя музея в сущий ад и он сам будет умолять меня перебраться в другое место.

В первый же день, в первый же час, когда я впервые поднимался на свой подогретый лучами прожекторов подиум, я увидел напротив себя Фиону.

— Адам, умоляю тебя. Ни слова. У меня мало времени.

Я замахал руками, пытаясь сохранить равновесие, поскольку от удивления едва не грохнулся со своего рабочего места. Придя в себя, я тут же съежился от неожиданно охватившего меня стыда. Я не мог стоять перед Фионой в чем мать родила. Она, разумеется, заметила мое смущение.

— Адам, пожалуйста. Веди себя так, словно перед тобой обычная посетительница музея, иначе нас быстро вычислят.

Покрутившись, я принял такую позу, чтобы видеть Фиону, прикрыв в то же время все, что хотел скрыть от нее. Она вытащила из рукава крохотный белый листок.

— На этой карточке я написала свой адрес и номер телефона. Я… я думаю о тебе… все время…

— Я тоже думаю о тебе, — ответил я одними губами.

Она положила карточку на подиум, и я тотчас же наступил на нее ногой.

— Спасибо, прошептал я.

Наши взгляды пересеклись. В долгом молчании мы смотрели друг на друга.

— Позвони мне, — на одном дыхании вымолвила она.

У меня запершило в горле. С ног до головы меня била мелкая дрожь. Я не узнал собственного голоса, который поднимался снизу, булькая в неком густом тяжелом вареве.

— Я люблю тебя, Фиона!

Ее щеки вспыхнули пунцовыми пятнами, словно праздничный фейерверк, затем, потупив взор, она глубоко вздохнула и убежала.

Отныне мое решение было твердым как никогда: я должен как можно скорее расшатать нервы достопочтенного молодого музейного работника.

Впрочем, мне не пришлось особо ни ждать, ни напрягаться. При каждом моем появлении у Мадемуазель Сары от бешенства расширялись красивые золотистые зрачки, она принималась шипеть, пена кипела у ее рта, и она яростно царапала кресла, превращая их в жалкие лохмотья. Мой вид был столь невыносимым для нее, что она, в конце концов, перешла к настоящим репрессивным мерам, орошая мочой самые ценные и редкие книги своего хозяина. Когда тот обнаружил бесценные инкунабулы набухшими, полинявшими, местами даже пробитыми насквозь горячей мстительной струей своей любимой кошечки, он понял, что перед ним поставлен ультиматум: или она, или я. Хотя и я проводил большую часть дня на своем подиуме в большом зале музея, тесное соседство с незваным гостем было объявлено кошкой невозможным. И преследование обвиненного ею в преступном замысле хозяина на этом явно не закончилось бы…

Я вошел в кабинет хранителя музея как раз в тот момент, когда он сидел и горько плакал, — то ли над своими потерянными книгами, то ли над погибшей любовью, — и уселся напротив него.

— Так больше продолжаться не может, — сказал я.

Схватившись за сердце, он в ужасе отшатнулся. Я поспешил его успокоить.

— Да, я разговариваю. Не бойтесь. Я просто делаю вид, что немой, но я говорю и думаю.

Он с благоговением слушал меня, как слушают рассказы о чудесах.

— Так вот. У вас есть очень прелестный кот…

— Кошка, — поправил меня он.

Он инстинктивно замотал головой, чтобы убедиться в том, что поблизости нет Мадемуазель Сары, которая могла бы услышать, как я чудовищно оплошался.

— Итак, у вас есть очень прелестная кошка, которая терпеть меня не может. Для меня все сходится хорошо: я тоже не желаю жить в этом доме. И предлагаю вам позволить мне жить там, где я хочу.

— Но у меня на это нет прав.

— Разумеется, у вас нет прав. Но зато у вас есть огромное желание. Я буду возвращаться сюда каждое утро за полчаса до открытия музея, чтобы все думали, что я выхожу в музейный зал из вашей квартиры, а уходить буду также тихонько вечером через полчаса после закрытия экспозиции. Ну, что вы думаете о моем предложении?

— А где вы собираетесь жить?

— У Карлоса Ганнибала и его дочери.

— У Карлоса Ганнибала, художника?

— Вы его знаете?

— Еще бы! На мой взгляд, это лучший современный художник, хотя мало кто отдает себе в этом отчет.

— Но такие люди есть. Например, вы, его дочь и я. А это значит, что мы из одного лагеря. И значит, что мы можем разделить наш секрет.

Он кивнул головой. Благодаря имени Карлоса Ганнибала между нами тут же установилась атмосфера доверия.

— Вы понимаете, что я рискую своим служебным местом, если соглашусь на ваше предложение?

— А что вам больше нравится? Потерять работу или исковеркать свою жизнь с Мадемуазель Сарой?

В этот момент из гостиной раздалась чудовищная очередь. Мадемуазель Сара приступила к систематическому уничтожению хрустальных ваз своего любимого хозяина.

— Согласен, — в ужасе прошептал хранитель музея, — будем следовать разработанному вами плану.

Я набросил на себя одежду, которая укрыла меня с головы до ног, и спустился по служебной лестнице на улицу. Сердце бешено стучало в моей груди, голова горела от глухих ударов, когда я направлялся к дому Фионы.

Стоял тихий грустный вечер, каким бывает вечер после грозы, когда серо-молочные тучи гасят всякую надежду на солнце. Листья на деревьях бессильно свисали после нелегкой борьбы с ливнем. Покинув город, я вышел к тропинке, которая вела через кустарник к пляжу. Шагая по хрустевшим под ногами веткам, я вскоре заметил одиноко стоявший вдалеке, на берегу моря, домик Фионы. Раскрашенный в белый и нежно-голубой цвета, покрытый черепицей, с двумя верандами по бокам, он смахивал на жилище, выстроенное в колониальном стиле. Небо неуловимо густело, укрывая землю темным ночным покрывалом. Последние чайки заканчивали облет моря, резкими криками нарушая ночной покой.

Я не успел еще постучать в дверь, как на пороге появилась Фиона и бросилась мне на шею.

— Наконец, — шепнула она мне на ухо.

Ганнибал также не знал, как передать свою радость.

Фиона пригласила нас за стол. Наш ужин продолжался очень долго, мы болтали обо все и ни о чем, словно для нас было так привычно сидеть вместе. Вдруг Ганнибал вскочил с места и бросился в свою мастерскую, из которой до нас вскоре донесся шум переставляемых картин.

— А, вот она! — раздался его торжествующий крик.

Вернувшись на кухню с картиной подмышкой, он поставил ее передо мной. У меня от изумления сперло дыхание, мне казалось, сердце мое остановилось. Неужели это возможно? Чудес же не бывает?

— Но… как… это… я не могу поверить…

Ганнибал с довольной улыбкой смотрел на меня.

Я же обещал тебе. У меня заняло это несколько недель. Приходилось заново возвращаться и не раз, пока я не почувствовал, что попал в точку. Вот. Я дарю ее тебе, чтобы ты простил меня за те страдания, которые я причинил тебе тогда на пляже, когда обругал скульптуру Зевса-Питера-Ламы, не зная, что она стоит передо мною. Я написал тебя так, как увидел.