Мы - живые - Рэнд Айн. Страница 21

— Конечно. Это всегда было моим главным принципом. Я никогда не стремился к тому, что не может помочь в моем деле. Потому что, видите ли, это мое дело.

— И это ваше дело — жертвовать собой ради миллионных масс?

— Нет. Ради себя повести миллионные массы туда, куда мне нужно.

— И когда вы считаете, что вы правы, вы добиваетесь своей цели любой ценой?

— Я понимаю, что вы хотите сказать. Вы хотите повторить то, что говорят многие из наших врагов: «Мы восхищаемся вашими идеалами, но чувствуем отвращение к вашим методам».

— Мне отвратительны ваши идеалы.

— Почему?

— В основном, по одной причине — главной и вечной, независимо от того, сколько ваша партия обещает совершить, независимо от того, какой рай она планирует подарить человечеству. Какими бы ни были ваши остальные утверждения, есть одно, которого вы не можете избежать, одно, которое превращает ваш рай в самый неописуемый ад: ваше утверждение о том, что человек должен жить для государства.

— Ради чего же еще он должен жить?

— Вы не знаете? — ее голос неожиданно задрожал в страстной мольбе, которую она была не в силах скрыть. — Вы не знаете, что в лучших из нас есть нечто такое, до чего ни одна рука извне не должна посметь дотронуться? Нечто священное, потому и только потому, что можно сказать: «Это мое». Вы не знаете, что люди живут только для самих себя, по крайней мере, лучшие из них, те, кто этого достоин? Вы не знаете, что в нас есть нечто, к чему не должны прикасаться никакое государство, никакой коллектив, никакие миллионы?

— Нет, — ответил он.

— Товарищ Таганов, как многому вам предстоит еще научиться!

Он посмотрел на нее со слабой тенью улыбки и похлопал по руке, словно ребенка.

— Разве вы не понимаете, — спросил он, — что мы не можем жертвовать миллионами во имя нескольких человек?

— А жертвовать несколькими, когда эти несколько — лучшие из лучших? Отберите у лучшего его право на вершину, и у вас не останется лучшего. Что есть ваши массы, как не миллионы глупых, съежившихся, безразличных душ, у которых нет собственных мыслей, собственных мечтаний, собственных желаний, которые едят, спят и беспомощно твердят слова, вбитые в их мозг другими? И для этих вы пожертвовали бы несколькими, кто знает жизнь, кто есть сама жизнь? Меня тошнит от ваших идеалов, потому что я не знаю худшей справедливости, чем раздавать не по заслугам. Потому что люди не равны в способностях и нельзя обращаться с ними так, будто они равны. И потому, что мне отвратительно большинство из них.

— Я рад. То же чувствую и я.

— Но тогда…

— Только я не могу позволить себе роскошь отвращения, я лучше попытаюсь сделать их достойными внимания, поднять их до своего уровня. А из вас получился бы замечательный маленький борец — на нашей стороне.

— Я думаю, вы знаете, — я никогда не смогу им стать.

— Думаю, что знаю. Но тогда почему вы не боретесь против нас?

— Потому, что у меня с вами столько же общего, сколько с врагами, которые сражаются против вас. Я не хочу сражаться за людей, я не хочу сражаться против людей. Я не хочу слышать о людях. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — я хочу жить.

— Странное требование.

— Неужели? Но что есть государство, как не слуга и не одно из полезных приспособлений для огромного числа людей, вроде электрического света или водопровода? И разве не нелепо заявление, что люди существуют для водопровода, а не водопровод для людей?

— Но если водопроводные трубы совсем вышли из строя, не будет ли столь же нелепо тихо сидеть и не прилагать никаких усилий, чтобы исправить их?

— Желаю удачи, товарищ Таганов. Но я надеюсь, что когда вы обнаружите, что в этих трубах течет ваша собственная красная кровь, вы все еще будете верить, что их стоит чинить.

— Я не боюсь этого. Я больше беспокоюсь о том, во что такие времена, как наши, превратят такую женщину, как вы.

— Значит, вы видите, что представляют собой эти ваши времена?

— Мы все видим, мы не слепы. Я знаю, что, возможно, это кромешный ад. Но в то же время, если бы у меня был выбор, я бы хотел родиться именно тогда, когда я родился, и жить в те дни, в которые я живу, потому что сейчас мы не сидим и не мечтаем, мы не стоим на месте, — мы делаем, действуем мы — строим!

Кире нравился звук шагов рядом с ней — уверенный, неторопливый, и звук голоса, который соответствовал шагам. Он служил в Красной Армии. Она хмурилась, когда он говорил о своих сражениях, но с восхищением улыбалась, глядя на его шрам на лбу.

Он иронично улыбался над историей о потере фабрик Аргунова, но хмурился, с беспокойством глядя на старые башмаки Киры. Его слова боролись с ее словами, но его глаза искали в ее глазах поддержки.

Она говорила «нет» словам, которые он произносил, и «да» голосу, который произносил их.

Они остановились у афиши Государственных Академических театров, трех театров, которые раньше, до революции, назывались Императорскими.

— «Риголетто», — печально сказала она. — Вы любите оперу, товарищ Таганов?

— Еще ни одной не слушал.

Она пошла дальше. Он сказал:

— Но я получаю кучу билетов от партячейки, и у меня никогда не было времени сходить. А вы часто ходите в театр?

— Не часто. Последний раз шесть лет назад. Будучи буржуйкой, я не могу позволить себе билет.

— Если я попрошу вас, вы пойдете со мной?

— Попробуйте.

— Пойдете ли вы со мной в оперу, товарищ Аргунова?

Ее брови лукаво затанцевали. Она сказала:

— Разве у вашей партячейки в институте нет секретного отдела с информацией на всех студентов?

Он в замешательстве слегка нахмурился:

— А что?

— Вы могли бы узнать там, что меня зовут Кира.

Он улыбнулся. Улыбка вышла неожиданно теплой на твердых, серьезных губах:

— Но это не дало бы вам возможности узнать, что меня зовут Андрей.

— Я буду рада принять твое приглашение, Андрей.

— Спасибо, Кира.

На Мойке у двери здания из красного кирпича она протянула ему руку.

— Можешь ли ты нарушить партийную дисциплину и пожать контрреволюционную руку? — спросила она.

Он твердо взял ее руку.

— Партийную дисциплину нарушать нельзя, — ответил он, — но на нее можно взглянуть пошире, ох, как можно!

Они молчали, удивленные, понимающие друг друга. Глаза каждого смотрели в другие глаза дольше, чем держались руки. Затем он зашагал прочь легкими, четкими шагами солдата.

Смеясь, с взъерошенными волосами, она взбежала на четыре пролета лестницы, держа в руке старый портфель.

VII

Александр Дмитриевич держал свои сбережения зашитыми в нижнюю рубашку. У него выработалась привычка время от времени подносить руку к сердцу, словно у него были боли в груди; он ощупывал сверток банкнот; ему нравилось ощущать что-то надежное кончиками пальцев. Когда ему были нужны деньги, он разрезал крепкий шов белой нитки, вздыхая по мере того, как груз становился легче. Шестнадцатого декабря он разрезал шов в последний раз.

В целях борьбы с голодом в Поволжье был введен специальный налог на частную торговлю, который надлежало уплатить, даже если это наносило смертельный удар маленькому магазинчику в булочной. Еще одно частное предприятие рухнуло.

Он ожидал этого. Подобные магазинчики открывались на каждом углу, свежие и полные надежд, словно грибы после дождя, и, словно грибы, они засыхали, не простояв и первое утро. Но некоторым везло. Он видел таких: мужчины в новых роскошных меховых шубах, с белыми отвисшими щеками, напоминавшими ему о сливочном масле на завтрак, и глазами, глазами, которые заставляли его нервно вскидывать руку к свертку банкнот. Этих мужчин видели в первых рядах партера в театрах. Они выходили из новых кондитерских с большими белыми коробками с тортами, стоившими столько, что на эти деньги можно было бы два месяца содержать семью; их видели нанимающими такси и расплачивающимися за них. Уличные мальчишки дразнили их «нэпманами», их карикатуры украшали страницы Красных газет, сопровождаемые презрительными обвинениями в адрес новых буржуев-стервятников; но их теплые меховые шапки видели в окнах автомобилей, везущих по улицам Петрограда высочайших красных чиновников. Страшное слово «спекулянт» отдавалось в Александре Дмитриевиче холодной дрожью; у него отсутствовал криминальный талант.