Язык цветов - Диффенбах Ванесса. Страница 54

Когда вода закипела, малышка издала звук, нечто среднее между вздохом и кряхтеньем. Окно кухни запотело. Можно ли детям мятный чай? Я подумала, что он будет полезен для ее желудка и нервов; к тому же я взяла бутылочку, но забыла смесь. Вылив в раковину свернувшееся старое молоко, я вымыла бутылку и наполовину наполнила ее кипящей водой, а наполовину – холодной из-под крана. Затем бросила в воду чайный пакетик и прикрутила соску. Попробовав чай, малышка удивленно сморщила нос, но голодный рот без капризов ухватил пластик. Нас окутал пар из кипящего чайника. Во влажном воздухе мох еще сильнее отливал изумрудом.

Я приставила бутылочку к краю корзины, чтобы малышка могла пить и без моей помощи, а сама налила в кастрюлю воды и зажгла вторую конфорку. Мне хотелось, чтобы мох не засыхал как можно дольше. Малышка пила чай, а башня тем временем наполнилась горячими клубами пара. Я отнесла колыбель наверх и поставила ее на кровать Гранта. Пока я взбиралась по лестнице, малышка уснула глубоким сном, который заставил меня занервничать и засомневаться, стоило ли давать ей чай. Опустив корзину в центре поролонового матраса, я легла рядом и склонилась над ней, пока не почувствовала ее быстрое дыхание на своей верхней губе. Мы почти касались друг друга носами, выдыхая одновременно.

Так я и сидела, пока солнце не поднялось в зенит, возвещая неминуемое возвращение Гранта. Я закрыла глаза и поднялась. Малышка принялась разевать рот и захныкала, как раньше, когда я отнимала у нее сосок. Я вспомнила об этом, и у меня заныла грудь. Оторвав маленький кусочек мха, я провела им по ее щеке, подбородку и вложила в складку, которая однажды, когда она научится держать головку, станет ее шеей. Мох задвигался в такт ее сердцебиению.

Оставив ее там, я спустилась вниз. Вода на плите почти выкипела. Я наполнила кастрюлю, поставила ее на огонь и тихо вышла на улицу.

Машина подпрыгивала на ухабах проселочной дороги. Я ехала к шоссе, не оглядываясь. Тупая боль, местонахождение которой поначалу определить было трудно, постепенно сконцентрировалась в левой груди. Стоило прикоснуться к соску, как кожу груди и позвоночник пронизывала боль. Я покрылась испариной. Окна были опущены, и я включила кондиционер, но жар не спадал. Глянув в зеркало заднего вида, я увидела пустое сиденье, где лежал ребенок. Сейчас там не было ничего, кроме тонкой полоски грязи и единственной нити зеленого мха, тонкой, как волос.

Я включила радио и переключала станции, пока не услышала оглушительный пульсирующий рев: одни ударные и бессвязные крики. Я сразу вспомнила группу Натальи. Я поехала быстрее, пролетела мост и развязку, не останавливаясь на желтый и красный. Мне нужно было скорее попасть в голубую комнату. Там я лягу, закрою глаза и усну, и выйду только через неделю, а может, и никогда.

С визгом притормозив у дома, я уперлась бампером в машину Натальи. Багажник был открыт. На тротуаре лежали коробки и чемоданы. Трудно было понять, приехала она или уезжает. Я тихо вышла из машины, надеясь, что удастся проскользнуть в голубую комнату и запереться изнутри на все замки, пока Наталья меня не заметила.

На цыпочках я подошла к лестнице и чуть не столкнулась с Натальей на первой ступени. Она не отошла в сторону. Я подняла голову и по ее лицу поняла, что мой жар – не просто ощущение, я еще и выгляжу больной.

– Ты в порядке? – спросила она. Я кивнула и попыталась обойти ее, но она не пошевелилась. – У тебя лицо краснее моих волос.

Она протянула руку, коснулась моего лба и отдернула ладонь, точно ошпарилась. Я оттолкнула ее и побежала вверх по лестнице, но на верхней ступеньке поскользнулась и упала. Встать я даже не попыталась; поползла дальше на четвереньках. Наталья пошла за мной. Рухнув на пол голубой комнаты, я закрыла за собой дверь.

Наталья постучала.

– Мне нужно ехать, – прошептала она испуганно. – Гастроли продлили, и я вернусь не раньше чем через полгода. Я вернулась, чтобы забрать вещи и сказать, чтобы жила в моей комнате, если хочешь.

Я промолчала.

– Мне уже очень нужно уходить, – сказала она.

– Так иди, – выдавила я.

Что-то громко ударилось об дверь – скорее всего, Наталья пнула ее ногой.

– Но я не хочу вернуться через полгода и найти тут твой гниющий труп, – проговорила она и снова пнула дверь. Потом я услышала, как она побежала по лестнице, как хлопнула дверь ее машины и мотор завелся со второго раза. Она уехала.

Позвонит ли она матери, подумала я? Или в полицию? Я надеялась, что в полицию; лучше уж отправиться в тюрьму, чем увидеть разочарованное лицо мамаши Марты. Тут я вдруг поняла, что Наталья ничего не спросила о ребенке, даже не заметила, что я больше не беременна и не таскаю с собой дышащий сверток. Наверное, решила, что ребенок умер. Что ж, бывает. Мать у нее акушерка, ей ли не знать.

Перевернувшись на бок, я улеглась на перину так, чтобы она поддерживала грудь, которая стала тугой, как резиновый мяч. Тело, казалось, больше мне не принадлежало и тряслось дрожью, которую нельзя было унять. Я мерзла. Надев на себя все кофты, которые у меня были, я накрылась коричневым одеялом. Когда и это меня не согрело, забралась под перину. Так я и лежала, еле дыша, и в теле моем и голове под тяжелой грозовой тучей бушевала ледяная буря. Холод стал черным и окружил меня со всех сторон, и на секунду я обрадовалась, что сон, в который я погружаюсь, будет вечным, станет забвением, из которого я никогда не вернусь.

Потом вдалеке раздались сирены; они выли все громче и ближе, и вскоре мне показалось, что они доносятся из комнаты Натальи. Полицейские огни мигали под дверью. Потом померкли.

На минуту комната стала черной и безмолвной, как смерть, а потом кто-то толкнул дверь, и я услышала шаги.

16

Я лежала в машине «скорой помощи», пристегнутая ремнями к застеленным белой простыней носилкам. На мне по-прежнему было одно нижнее белье, но кто-то прикрыл мне грудь больничной рубашкой.

Рядом сидела Элизабет и плакала.

– Вы ее мать? – услышала я чей-то голос и приоткрыла один глаз. Молодой мужчина в темно-синей форме сидел у моего изголовья. Через окно я видела мелькающие огни; они освещали его вспотевшее лицо.

– Да, – сквозь слезы ответила Элизабет. – То есть нет. Пока нет.

– Она под судебной опекой? – спросил он.

Элизабет кивнула.

– Тогда вы должны немедленно сообщить в полицию. Или это сделаю я. – В его голосе было сожаление, но Элизабет лишь зарыдала сильнее. Он протянул ей тяжелый портативный телефон, из которого тянулся закрученный провод, как у телефона Элизабет у нас на кухне. Я снова закрыла глаза. Мне казалось, что мы едем уже несколько часов, и все это время Элизабет плакала.

Когда машина остановилась, кто-то просунул мои руки в рукава рубашки. Открылись двери. В кабину ворвалась струя холодного воздуха, и, открыв глаза, я увидела Мередит; та уже ждала. На ней был плащ поверх пижамы.

Когда мы прошли мимо, она протянула руку и попыталась оттолкнуть Элизабет.

– Дальше я сама, – сказала она.

– Не трогайте меня, – прошипела Элизабет. – Не смейте меня трогать.

– Подождите в приемной.

– Я ее не оставлю.

– Или вы ждете в приемной, или я вызову охрану, – отчеканила Мередит. Сквозь растопыренные пальцы ног я смотрела, как Мередит оставила Элизабет стоять в приемной, а сама пошла вслед за мной в палату.

Меня осмотрела медсестра, записывая в карту повреждения. Ожоги головы и живота – расплавленная резинка трусов оставила на нем кольцевую отметину. Вывихнутая рука безвольно свисала вдоль тела, а грудь и спина в тех местах, куда Элизабет била ногами, превратились в сплошной синяк. Мередит записывала каждое слово медсестры в блокнот.

Элизабет хорошо меня обработала. И пусть, вопреки тому, что думала Мередит, это случилось не нарочно, результат был налицо. Синяки представляли собой неоспоримую улику. Их сфотографируют и вложат в мое дело. И если Элизабет расскажет, что пыталась спасти меня, бросавшуюся в самое пекло, ей никогда никто не поверит. Хоть это и правда.