Полынь – сухие слёзы - Туманова Анастасия. Страница 71

– Вот и поди тут с ними слово данное держать, Прокоп Матвеич! – брезгливо сплюнув, сказала она. – Только забожилась не связываться с поганками – эта опять выкликать вздумала! Всех ворон в лесу всполошила!

– Уйми её, Лукинишна, – сквозь зубы посоветовал Прокоп. – И без неё башку ломит, спасу нет… Агаша, Агаша, да что ты вздумала-то, господь с тобою, Агаша!..

Голос Прокопа изменился вдруг так, что и Антип, и Ефим, вполголоса сговаривающиеся о чём-то, умолкли и обернулись. А Агафья, не замечая их изумлённых лиц, упала на колени перед Силиным и, поймав его руку, прижалась к ней губами:

– Прокоп, Христа ради, что хочешь потом проси!.. Она же, Упыриха-то… Она же никого, кроме тебя, слушать не станет! Она же Устьку-то, Устьку мою… Кабы просто высечь велела – то полбеды, доля наша такая, холопская… Но она же её… Она же её до смерти… Тут ведь добро барское, за такое она… Матушка Богородица, Прокоп, бога ради, помоги, я всю жизнь тебе…

– Замолчи, дура!!! – рявкнул Силин, вырывая руку. – Молчи, что ты мне в руку вцепилась, поп я аль барин?! Совсем ополоумела! Достану я тебе Устьку твою! Сам в острог сяду, а достану! Вот тебе крест! Успокоилась?!

Агафья смолкла, отпрянув. Широко открытыми, полными слёз глазами смотрела, как ожесточённо крестится Силин, как он делает резкий знак сыновьям следовать за ним и как шагает, не оглядываясь, к дороге. Тёмное небо чуть заметно светлело на востоке. Короткая летняя ночь катилась на исход.

– Прокоп, я с вами пойду!.. – рванулась было Агафья следом, но рука свекрови ухватила её за подол.

– Сиди!.. Мешаться только будешь им. – Шадриха посмотрела вслед трём тёмным фигурам, скрывающимся в тумане, и вздохнула. – Да и тебе глядеть нечего на то, что там будет.

Устинью бросили на дно телеги вниз лицом, и она не могла разглядеть, куда её везут. Ни повернуться, ни приподнять голову было невозможно: сразу же начинали болеть вывернутые, связанные за спиной локти. В разбитое, саднящее лицо кололись сухие стебли сена, набросанного на дне телеги, Устинья пыталась крутить головой, но в спину тут же втыкался сапог кого-то из дворовых, сидящих рядом, и слышался гогот:

– Встрепыхалась, утица… Ляжи! Селезня жди!

В конце концов Устинья перестала вертеться и обратилась в слух. Вот медленнее покатилась телега, реже стали шаги лошадей… Вот заскрипели ворота, хлопнула дверца тарантаса… Вот сонный голос спросил: «Словили вторую, Амалия Казимировна?»

– В телеге лежит, – ответил резкий, ничуть не усталый голос Упырихи. – Стёпка, Гараська, волоките стерву в сарай, кидайте ко второй… Утром велю, что с ними делать. А сейчас прочь подите, спать лягу. Через два часа уже подниматься в поле…

– Спокойно почивать, Амалия Казимировна… Где девка-то?

Устинью грубо, рывком выдернули из телеги, и она стиснула зубы, чтобы не застонать от скрутившей всё тело боли. Её проволокли по сырой от ночной росы земле, бросили в душное, пахнущее мышами и прошлогодним сеном тёмное нутро сарая. Тяжёлая дверь скрипнула, захлопнулась, и наступила мгла.

Когда глаза немного привыкли к темноте, Устинья сразу же попыталась перевернуться, и после нескольких попыток ей это удалось. Рядом послышалось слабое шуршание. «Мыши бегают…» – мелькнула мысль. Но чуть погодя раздался тонкий всхлип и осторожное:

– Устька, ты?..

– Я, – после недолгого молчании буркнула сквозь зубы Устинья. – Ну, что? Рада, дурёха?

Рядом – тишина. Вскоре эту тишину разрезали частые-частые всхлипы, а затем и тонкий, чуть слышный вой:

– Ы-ы-ы-ы-ы…

– Тьфу… – сплюнула Устинья, яростно корчась на сене в попытках сесть. – Что выть-то теперь? Молись, дура, помирать утром нам! Тебе на кой леший это сдалось? Меня и без Упырихи бабьё наше чуть не уходило всмерть… Силиным спасибо.

– А мне… А я… – Невидимая в потёмках Танька безуспешно пыталась справиться с рыданиями. – А я как прознала, что бабы тебя убивать пошли… Мамка с Палашкой шептались, а я слушала… У меня прямо в глазах потемнело всё, а куда бечь, кому жалиться – и не знаю! К отцу Никодиму было бросилась, а матушка Аграфена говорит – на покосах дальних, это ж почти шесть вёрст рысить, не успела б я… А тут и господское подворье близко, я туда и понеслась… – Танька вновь залилась слезами. – Бог мне разум застил, ведь прямо к Упырихе в контору влетела, а допрежь и взглянуть-то на неё боялась!

– Что же ты сказала ей, дура?! – поражённо спросила Устя.

– Я сначала не хотела-а-а… – Танька выла взахлёб. – В ноги ей бросилась, голосю: ваша милость, Устьку Шадрину спасите, её бабы убить хотят, ведьма, говорят… Вот видит Бог, Устька, кабы она не спросила-а… А она спросила-а-а… Почему это Устька ведьма, спросила… Верно ли, спрашивает, что молоко от коров доила?

– И ты что? – медленно спросила Устинья, хотя и так уже всё было ясно.

– Устька, видит бог и святая Пятница, это не я! Это не я ей рассказала! Она и так знала всё, проклятая! Кто-то уж ей донёс! Как начала меня по щекам хлестать, а у самой глазищи страшные, белые, навыкат, как у карпа… У меня дух чуть не вылетел! Как же я её боюся-то, Устька! А она колотит меня, а сама тихо-тихо спрашивает: когда узнала? Кто сказал? Я с перепугу всё как есть и… А она, проклятая, только кивает, да губами жуёт, да меня по роже хлещет…

– Дура ты, дура, – горько сказала Устя. – И меня не спасла, и сама сгинула… Ведь засекут нас с тобой утром-то. Да не вой, блажная! – Она скрипнула зубами от острой боли в суставах. – Эх, знать бы, кто это постарался…

– Да Акулька, кому ж ещё, – уныло отозвалась Танька. – Акулина наша.

– А зачем ты, дурища, ей сболтнула?! – забывшись, в голос завопила Устинья. – Нашла кому! О-о-о, верно отец Никодим говорил… Коль господь наказать хочет, так последнего ума лишает…

– Так ведь я по секрету, как подружке, шепнула-а-а… – горестно подвывала Танька. – Она мне ведь забожилась, что никому не скажет, на церковь перекрестилась!

– Тьфу! – свирепо сплюнула Устя. И надолго замолчала. Танька какое-то время ещё всхлипывала, копошилась и вздыхала в темноте, потом умолкла тоже. Снаружи некоторое время слышались сонные разговоры и шаги охранявших сарай дворовых, затем раздалось мерное сопение, перешедшее в густой храп. По сену бегали мыши; иногда их прохладные лапки скользили прямо по щекам лежавших на соломе девушек.

– Танька, спишь не то? – шёпотом позвала Устя.

– Не сплю… – отозвалась та. – Чего тебе?

– Можешь подползти? Руки мне зубьями развязать?

– На что? Дверь же заперта, и сторожат…

– Знаю. – Устя помолчала. – На мне поясок цел. Петлю устрою, через балку перекину и…

Некоторое время Танка непонимающе молчала. Затем ахнула:

– Ума лишилась… Это же ведь грех-то какой! Да без покаяния! В ад прямиком и загремишь, дурная!

– Ништо… Хужей, чем есть, не будет, – угрюмо послышалось из темноты. – Танька, ты подумай, ведь это – враз… Завтра под лозинами-то – медленно, может, час, может, два промучимся. Сама, что ль, не видала, как оно бывает-то? А тут ух – и всё! Легше ведь будет! Поясок у меня крепкий, сама ткала, выдержит.

Теперь надолго умолкла Танька. А когда Устинья уже и не ждала ответа, сказала вдруг окрепшим, обречённым голосом:

– Перевернись, лихо… Попробую зубьями-то. Но только чур уговор: ты меня тоже опосля развяжешь да первой в петлю пустишь. И не спорь! Ты-то после сможешь меня вытащить да сама башку просунуть, а я… Мне… Духу во мне мало, сама знаешь. Как увижу тебя синюю да с языком высунутым – так и спужаюсь наверняка. Так что чур мне первой давиться, подруж.

С минуту Устинья молчала. Затем кивнула и перевернулась на живот, подставляя подруге стянутые верёвкой руки.

Вскоре Устинья, мучительно растирая локти и морщась, выпрямилась на соломе.

– Фу-у-у, вот ведь благодать! Ну, что ж… Поспешать надо. Вон – верёвка длинная, и пояска не нужно…

– Господи… Господи всемилостивый, Царица Небесная, прости душу мою грешную… – непослушными губами бормотала Танька, глядя на то, как Устинья спокойно и деловито расправляет пеньковую верёвку, которой была связана, как делает на ней петлю, обводит глазами почти невидимые в темноте стены.