Пелагия и белый бульдог - Акунин Борис. Страница 20
– Что же вы к Марье Афанасьевне не войдете? – спросила монахиня, смущенная услышанным.
– Не смею, – кротко молвил Спасенный. – Ведаю, что вид мой сей благородной боярыне отвратителен, да и почтенный начальник мой Владимир Львович Бубенцов велел ожидать здесь, у врат чертога. Позвольте я перед вами дверку распахну.
Он наконец посторонился, открывая перед Пелагией створку, и все-таки исхитрился ткнуться мокрыми губами в руку.
В комнате возле кровати сидел тонкий, изящный господин, покачивая перекинутой через колено ногой с маленькой и узкой ступней. Он оглянулся на звук, но, увидев, что это монахиня, тут же снова обернулся к лежащей и продолжил прерванную речь:
– …Как только узнал, тетенька, что вы еще пуще расхворались, бросил к дьяволу все государственные дела и к вам. Корш мне сказал, стряпчий. Он собирается быть к вам завтра с утра. Ну, что это вы раскисать вздумали? Право, стыд. Я-то вас собрался замуж выдавать, уж и жениха присмотрел, тишайшего старичка. Не пикнет, будет у вас по струнке ходить.
Поразительно – в ответ раздался слабый, но явственный смешок.
– Ну тебя, Володя. Что за старичок-то? Поди, плохонький какой-нибудь?
«Тебя»? «Володя»? Пелагия не верила своим ушам.
– Очень даже не плохонький, – засмеялся Бубенцов, блеснув белыми зубами. – И тоже генерал, вроде покойного дяденьки. Вот такущие усы, грудь колесом, а как пойдет мазурку скакать – не остановишь.
– Да ты всё врешь, – дребезжаще рассмеялась Марья Афанасьевна и тут же зашлась в приступе кашля, долго не могла отдышаться. – …Ох, проказник. Нарочно выдумываешь, чтоб меня, старуху, развлечь. И вправду, вроде полегче стало.
Присутствие Бубенцова явно шло больной во благо – она даже не спросила Пелагию, где Закусай.
Получалось, что зловредный инспектор, про которого Пелагия слышала столько скверного, в том числе и от самого владыки, вовсе не такой уж сатана. Монахиня нашла, что Владимир Львович, пожалуй, ей нравится: легкий человек, веселый и собою хорош, особенно когда улыбается.
Пусть еще посидит с Марьей Афанасьевной, отвлечет ее от черных мыслей.
Бубенцов стал препотешно описывать, как Спасенный агитирует дикого Мурада за христианский крест в ущерб магометанскому полумесяцу, и Пелагия тихонько попятилась к выходу, чтоб не мешать.
Толкнула дверь, и та стукнулась о что-то нежесткое, тут же подавшееся назад. В коридоре, согнувшись пополам, раскорячился Тихон Иеремеевич. Подслушивал!
– Грешен, матушка, грешен в суелюбопытствии, – пробормотал он, потирая ушибленный лоб. – Зело уязвлен и постыжен. Удаляюсь.
Два соглядатая под одной крышей – не много ли будет, подумала сестра Пелагия, глядя ему вслед.
Вечером все, как обычно, сошлись на террасе у самовара. Владимир Львович вел себя совсем иначе, чем в спальне у Марьи Афанасьевны. Был неулыбчив, сдержан, сух – одним словом, держался как человек, который знает себе цену, и цена эта много выше, чем у окружающих. Таким он понравился Пелагии гораздо меньше. Можно сказать, совсем не понравился.
Не было только Татищевой, которую Таня поила чаем в спальне, да из всегдашних гостей отсутствовал Сытников – он ушел сразу же после того, как в Дроздовку прибыла черная карета. Взял шляпу, палку и отправился домой – до его дачи было с три версты пешего хода через парк, через луг и поля. Сначала Пелагия удивилась, но после вспомнила про размолвку, произошедшую между Донатом Абрамовичем и Бубенцовым по вопросу о дикости староверов, и поведение промышленника разъяснилось. На месте Сытникова обосновался Спасенный, почти не принимавший участия в разговоре. Лишь в самом начале, усаживаясь за стол и обозревая всё прянично-конфетно-вареньевое изобилие, строго молвил:
– Многоядение вредит чистоте души. Вот и святой Кассиан наставлял бегати многоястия и излишества брашен, не пресыщатися насыщением чрева, ниже привлекатися сластию гортани.
Однако Владимир Львович бросил ему:
– Помолчи, Срачица, знай свое место.
И Тихон Иеремеевич не только смиренно умолк, но и принялся усердно вкушать имеющихся на столе брашен.
Направление беседы определилось очень скоро. Всеобщим вниманием завладел Бубенцов, начавший рассказывать об удивительных открытиях, которые ужаснули Заволжск, завтра приведут в трепет всю губернию, а послезавтра всколыхнут и целую империю.
– Вы, вероятно, слышали о двух безголовых трупах, выброшенных на берег в Черноярском уезде, – начал Владимир Львович, хмуря красивые брови. – Полицейское расследование не смогло установить личность убитых, ибо без головы это почти и невозможно, однако же выяснилось, что трупы совсем свежие, не старее трех суток, а значит, преступление совершено где-то неподалеку, в пределах Заволжской губернии. Узнав об этом, я стал размышлять, с какой целью злоумышленнику или злоумышленникам понадобилось отрезать жертвам головы.
Здесь Бубенцов сделал паузу и насмешливо осмотрел присутствующих, словно предлагая разгадать эту шараду.
Все молчали, неотрывно глядя на рассказчика, а Наина Георгиевна, та и вовсе подалась вперед, впившись в него своими ослепительными черными глазами. Впрочем, она в продолжение всего вечера смотрела только на Владимира Львовича, не слишком и таясь. Странный это был взгляд: по временам Пелагии мерещилось в нем чуть ли не отвращение, но еще более того – жгучий интерес и какое-то не просто страстное, а словно бы и болезненное изумление.
Монахиня заметила, что Степан Трофимович и Поджио, сидевшие далеко друг от друга, будто сговорившись, беспрестанно вертят головами, попеременно глядя то на барышню, то на предмет ее исступленного внимания. У Ширяева на щеке багровела двойная царапина (не иначе – след ногтей), у Аркадия Сергеевича под правым глазом белела пудра.
Бубенцов же, казалось, не придавал взглядам Наины Георгиевны никакого значения. До сих пор он ни разу к ней не обратился, а посматривать если и посматривал, то с ленивым равнодушием.
Поскольку пауза в рассказе затягивалась, а хотелось послушать дальше, сестра Пелагия предположила:
– Может быть, головы отрезали именно для того, чтобы убиенных нельзя было опознать?
– Как бы не так. – Губы Владимира Львовича ненадолго растянулись в удовлетворенной улыбке. – До этаких ухищрений местные душегубы не додумались бы. Тем более что убитые явно не из здешних жителей, иначе хватились бы, что кто-то пропал, и опознали бы. Тут другое.
– Что же? – спросил Петр Георгиевич. – Да не томите же!
– Ропша, – ответил Бубенцов, сложил руки на груди и откинулся на спинку стула, словно всё уже исчерпывающе разъяснил.
Раздался звон – это сестра Пелагия уронила на пол ложечку и ойкнула, прикрыв ладонью уста.
– Что-что? – недослышал Кирилл Нифонтович, мельком оглянувшись на звон. – Польша? Поляки ссыльные шалят? С чего это вдруг? У них уж и возраст не тот.
– Ропша? – озадаченно переспросил Петр Георгиевич. – А, погодите-ка… Это из летописи! Новгородский гость, которому при Иоанне Третьем в здешних краях отсекли голову язычники. Но, позвольте, при чем здесь Ропша?
Ноздри синодального инспектора хищно дрогнули.
– Ропша ни при чем, а вот язычники очень даже при чем. Нам давно доносят, что здешние зытяки, внешне придерживаясь обрядов православия, втайне поклоняются идолам и свершают разные мерзкие обряды. Между прочим, во времена Ропши здесь жило то же племя и божки у них были те же самые.
– Невероятно, – пожал плечами Ширяев. – Я знаю зытяков. Тихий, смирный народец. Да, у них есть свои обычаи, свои суеверия и праздники. Возможно, что и от древних верований что-то осталось. Но убивать и резать головы? Чушь. Что же они тогда после Ропши перерыв на пятьсот лет устроили?
– То-то и оно. – Бубенцов победительно повел взглядом вдоль стола. – Проведенное мной дознание выявило прелюбопытный фактец. С недавнего времени у лесных зытяков распространился слух, что в скором времени по Небесной Реке приплывет на священной ладье бог Шишига, много веков спавший на облаке, и надо будет угощать его любимой пищей, чтобы Шишига не прогневался. А любимая пища у этого самого Шишиги, как явствует из летописи, – человеческие головы. Отсюда и мое предположение (собственно, и не предположение даже, но полнейшая уверенность), что Шишига к зытякам уже приплыл, и при этом чертовски голоден.