Черная свеча - Мончинский Леонид. Страница 17

Настоящих воров, одарённых в греходуховном понимании, так же мало, как и настоящих сыщиков или святых. Воровской дух есть данность не от мира сего, именно он каждодневно возобновляет падение своего обладателя с таким же злонамеренным неистовством, с каким Дар Божий возобновляет взлёты доброго гения.

В ночной пустоте их души наполняются светом чёрной свечи, он неизъяснимым образом, покоряя рассудок и сердце, диктует им законы бытия, ничего общего с Законом Божьим не имеющие. Но крест, который носит на груди каждый настоящий вор, есть тусклый отблеск Истинного Света, бессильная надежда на то, что Господь не оставит грешника без Своих утешений…

Большинство же людей, объявляющие себя ворами, — суррогат, болтающийся между двумя берегами проруби, от лени и бездарности не достигшие собственного взгляда на жизнь: церковные, дачные и прочие воришки, выскребающие ценности не из кармана, а из человеческой души. О них говорить трудно и противно…

Проблему истинного вора бессмысленно обсуждать на уровне социологии или другой какой науки. Вор, существо, оснащённое самим сатаной прежде, нежели он вышел из утробы матери. Все усилия объяснить его продуктом общества — тщетны: он всегда вне общества.

А вор как продукт общества — просто жулик.

Непостижимость воровской природы рождает первое чувство — страх. Никуда от этого не денешься. Упоров ощутил, как вспотели ладони. Пот — холодный.

Вошедшего, однако, никто не заметил, и это тоже органично входило в их безантрактную игру маленьким изящным штрихом, когда человеку дают понять: он — ничтожество, жертва, потому должен ждать, когда о нем вспомнят.

Зэк привалился к нарам, по ему сказали:

— Садись!

Указали при этом место на лавке и снова забыли.

Мысли вели себя суетливо и слишком самостоятельно. В них созревало что-то роковое, постепенно остывая до безразличия к собственной судьбе, чтобы через секунду снова вспыхнуть необъяснимым беспокойством.

Через нары хорошо одетый вор переплавлял одно из своих похождений в безобидный рассказ с картинками, не меняя притом загадочного выражения лица:

— …Толкую менту — произошла ошибка: я — иностранный подданный, незаконнорождённый сын неаполитанской принцессы Шарлотты и товарища Шаляпина. В этой стране варваров оказался совершенно случайно. А он мне — сто в гору: «Банк, — говорит, — на Ямщицкой тоже взял по наколке товарища Шаляпина?» Нет, отвечаю с достоинством и по-английски…

— Ты? — не выдержал желтушный зэк из профессиональных барыг.

— А кто же ещё?! Мне задают вопросы, я и отвечаю: по политическим убеждениям банк молотнул. Необходимо было заплатить гонорар личному парикмахеру товарища Берии. Мент в полуобморочном состоянии, я — в наручниках. Сидим и смотрим друг на друга. Он выпил воды, успокоился, спрашивает: «Это ещё зачем?» Не теряя приличного иностранной особе чувства достоинства, объясняю, опять же по-английски: «Чиб он глотку этому козлу перерезал».

— Ха! Ха! — взорвались хохотом слушатели.

— Тише можно? — вежливо попросил сидевший особняком Аркадий Ануфриевич Львов и новел с достоинством в сторону смеха крепко посаженной на высокую шею аккуратной головой. Мягкими, не пугающими манерами Львов был чем-то неуловимо похож на начальника лагеря «Новый», имея при этом и значительное преимущество: среди людей своей масти он обладал огромным авторитетом.

Упоров решил, что в этой компании ножа нет только у Львова, да ещё, может быть, у Никанора Евстафьевича Дьякова: им они ни к чему, за них есть кому заступиться…

Тебе хуже: ты один и не знаешь, зачем позвали. Он только успел подумать о Дьяке, как тот спросил, заботливо окатывая слова русским оканьем:

— Ты в карантинном был с Каштанкой?

Только сейчас Упоров увидал Опенкина, сидящего на дальних нарах. Рядом с ним — два плоских, ничем не озабоченных лица, настолько внешне равнодушных, что кажется — лиц-то нет, одни маски.

«Они его кончат», — догадался Упоров и ответил:

— Нас везли в одном «воронке». В карантинном спали на одних нарах.

— Кенты, значит? Что ж ты ему по роже врезал? — спросил квадратный человек с похожей на перевёрнутую репу головой. — Знаем мы эти зехера! Федор менжанулся, опосля подговорил фраера…

— Мужик говорит правду. Ираклий подтвердил, — возразил ему голубоглазый вор, тот самый, что рассказывал про свои похождения, и отхлебнул из кружки глоток чифира.

— У тебя вес просто, Малина: ударил вора, который мог помочь Скрипачу зарезать Салавара, и оба теперь в чистые прут.

— Почему ты его ударил? — спросил внимательно следящий за разговором Дьяк.

— Так получилось. Я не хотел, чтобы его убили. Мне незачем придумывать.

— Ираклий не должен врать, — глубокомысленно изрёк Резо Асилиани. — Он никогда не врал.

— Ты спи, спи, Ворон, — попросил пожилого грузина не по возрасту седой зэк, сохранивший от прошлой жизни уютную округлость живота, и обратился к Упорову:

— Надо было придумать что-нибудь поостроумней, Вадим. — Седой дружески обнял Упорова за плечи, лёгкими, словно лишёнными костей руками: — Салавар знает Каштанку. Он бы его живым не отпустил. Скажи нам правду и канай себе на нары, досыпай.

— Действительно, ты зря влез в эту историю, фраерочек, — худой и жёлчный львовский домушник Иезуит говорил, улыбаясь той самой поганой улыбкой, которую не могли выносить даже судьи. — Чистосердечное признание может облегчить…

— Хочешь, чтобы я соврал? Тебе надо непременно убить?!

— Цыц! Куда прёшь?! Тебя уже нет, падаль!

— Сам ты — мерзость! И рожа твоя — поганая!

— Что-о-о? Воры, с каких это пор…

— Вначале надо доказать его вину, — синеглазый балагур по кличке Малина, не торопясь, придержал Иезуита. — Это же сходка, а не советский суд. Ты все перепутал, Евгений.

— Вину? — спросил все ещё обнимающий Упорова зэк, убрав свои воздушные руки. — На их глазах кончали Мыша, Заику, Скрипача, а Каштанка жив. Потому что курванулся!

— Криком делу не поможешь, Пельмень, — Дьяк не хотел разжигать страсти.

— Мы решаем судьбу своего товарища.

— Ленин бы тебя давно кончал, Федька, — зевнул пожилой Ворон.

— Ты картавого не трогай, ты лучше спи.

— Хватит! — Иезуит поднялся. — Их надо заделать обоих. В назидание другим.

— Резать! — тяжело опустил на стол ладонь мрачный татарин с наколкой на высокой волосатой груди.

— Кто ещё скажет?

В бараке прекратилась игра и разговоры, Упоров понял — сейчас все решится. Он повёл глазами… тот, кто должен нанести ему первый удар, стоял близко. Он не видел его лица, но слышал спокойное, ровное дыхание человека, который ни в чём не сомневался…

— Вспомните Голгофу, — Аркадий Ануфриевич Львов обвёл присутствующих хорошими, безвредными глазами и позволил себе длинную паузу. — Иисус сказал о палачах: «Боже, прости им, ибо не знают, что делают».

Он волновался настолько натурально, что даже противный Иезуит не усмехнулся, замкнувшись в своём решённом несогласии.

— Не туда кроите, Аркадий Ануфриевич…

— Иезуит, я тебя слушал! Шесть человек из карантинного барака подтверждают, что сказал молодой моряк. У меня лежит письмо от Фаэтона. Он с ним шёл на Колыму, пишет в уважительном тоне. Таким образом, фраер вне подозрений. Теперь о главном: где нас хотели сгноить, Пельмень?

— На «Новом». Удобное место, господа воры…

— Когда ты узнаешь, кто его спалил, тебе будет стыдно. Впрочем, о чём я говорю?! Мужики подумают — воры сошли с ума. За умалишённых никто не скажет доброго слова, а оно нам сейчас весьма необходимо. Я против смертного приговора моему брату Федору.

— Кто ещё настаивает на виновности Каштанкн? — спросил Дьяк, с презрительной полуулыбкой обводя взглядом присутствующих.

— Я! — мрачный татарин опять хлопнул по столу ладонью.

— Один! Ты не виновен, Федор. Воры, тормознитесь. Ещё не все. С Юртового пришла ксива: на Кручёный привалил церковный вор. Грабил храмы на Псковщине, кончал в селе батюшку с попадьёй, а блатует, как честный вор.