Пленники Раздора (СИ) - Казакова Екатерина "Красная Шкапочка". Страница 29
И снова Светла ослабла, а прерывистое дыхание оборвалось.
Он прижался ухом к её груди — сердце не бьется. Не трепещет даже тихо. Поднес к губам нож. Железо не запотело от дыхания. Осталось таким же гладким и блестящим.
Донатос смотрел на переливающиеся в очаге угли. Вот и всё.
Потом он опустил её на лавку. Разобрал слипшиеся от пота волосы, вынул из них обрывки веревок и тряпиц, расчесал костяным гребнем. Пепельные пряди, оказывается, были мягкие, как пух, а когда лишились привычных украшений — легли красивыми крупными волнами.
Теперь Светла уже не выглядела ни безумной, ни скаженной. Красивая молодая девка. Только мёртвая.
Обережник обмыл её, сняв с маленьких ног нелепые и теперь уже ненужные вязаные носки. Переменил простынь на сеннике. Уложил покойницу. Взял с одной из полок чистую рубаху. В лекарской их держали для болящих — бесхитростные, просторные, грубо сшитые, чтобы легко вздеть, буде понадобится. Не для красоты. Для чистоты.
В этой рубахе из небеленого холста, слишком просторной и длинной, Светла смотрелась нелепой и маленькой. Нужно позвать выучей. Пусть отнесут в покойницкую. Девку надо отпустить с миром, а утром отправить послушников колотить мёрзлую землю кирками и заступами — копать могилу.
Обо всем этом думалось как-то отстранённо.
Донатос сидел на краю лавки и глядел на покойницу. Бездумно. Что она там говорила? «Тёмный. Словно мглой окутанный»? Или как-то похоже. Да ещё про то, что он не умеет прощать зло и подолгу носит его в себе.
Вспомнился отец. Вспомнился Клесх. Лесана опять же. Она думала — он забыл. Нет. Помнил. Зря она его разозлила. Он сожалел потом, не понимал, отчего так вызверился, не мог объяснить даже самому себе. Да и не пытался. Знал только, что с появлением Светлы весь гнев, который пробуждался у него в душе, утихал быстро, выплескиваясь на дурочку, которую и наказать-то толком не позволяло сердце. Вроде поорёшь, пинка отвесишь и всё как рукой.
Колдун посмотрел на коченеющую девку. Сейчас, лишившись привычной суетливости, скованная холодным равнодушием смерти, она казалась такой… пригожей. Лицо разгладилось, сделалось спокойным и умиротворенным, пепельные кудри рассыпались по подушке. Разве скажешь, что блаженная, что слова внятного произнести не умела, лопотала бессмыслицу да без остановки тревожно перебирала пальцами, то волосы, то ворот рубахи, то привески на поясе?
Смерть её не изуродовала, как это бывает с другими. Смерть сделала её красивой. Донатос коснулся высокого лба, убирая с него лёгкую прядь. И в этот самый миг карие глаза опять распахнулись, ледяная рука перехватила его запястье, девушка захрипела, царапая горло ногтями, забилась и… снова сделала свистящий рваный вдох. Закашлялась, обвисла на руках у колдуна.
— Прости… — едва слышно шептала она. — Уходи. Уходи, родной…
Он потерял её ещё трижды. Трижды тело встряхивала, выкручивала агония, трижды Светла падала обратно на тюфяк — недвижимая, холодная, мёртвая.
Колдун надеялся, что вот сейчас этот раз уж точно последний. Теперь всё. И не хотел в это верить. Он слушал её сердце. Оно молчало. Пытался уловить дыхание, склоняясь к губам. Дыхания не было. Она опять была мертва.
Никогда прежде Донатос не видел такого. Он хотел начертать на руках и ногах девушки отпускающие резы, окропить её кровью… но не посмел. Надеялся, что, может быть, всё поворотится вспять. И она откроет глаза и ей станет лучше.
Он держал её на руках, как ребенка, прижимая к себе, когда она билась и хрипела, когда выгибалась и металась, когда тяжелела, мертвела и холодела. Он не мог ей помочь. Лишь крепко стискивал и в душе молился неведомо кому, чтобы она не затихла, чтобы дышала, смотрела на него, звала…
И она звала. И смотрела. И умирала снова. И он умирал вместе с ней.
В лекарской было пусто. Никто не приходил и не уходил. Ночь сменилась серым рассветом. Донатос прижимал Светлу к себе и смотрел в пустоту.
Скрипнула дверь. В покойчик зашла Ихторова кошка. Поглядела янтарными глазищами на человека. Приблизилась. Села напротив и уставилась долгим взглядом на прижавшуюся щекой к его груди Светлу. Мяукнула пронзительно и резко, а потом молнией вылетела прочь. Только когти по камню проскребли.
Колдун сидел, стискивая в объятиях дурочку, которая вновь выгнулась, становясь на лопатки, и взялась рвать на груди ворот и без того уже изодранной рубахи.
Хлопнула дверь, влетел наспех одетый Ихтор, с отпечатком подушки на щеке.
— Что? Плохо?
Колдун кивнул.
Целитель виновато сказал:
— Я все свитки перебрал, какие только были. Я не знаю, что с ней.
Он подошел, положил руку на горячий лоб Светлы.
— Ихтор… может… — Донатос посмотрел на обережника: — Может, вспомнишь хоть чего? Попытаешься…
Лекарь устало кивнул:
— Клади. Попробую сызнова Даром очистить. Вдруг, да поможет…
Крефф поднялся и осторожно опустил девушку на смятый сенник.
— Ты-то чего здесь крутишься?! — Ихтор в сердцах отпихнул ногой, мечущуюся у него под ногами и непрестанно орущую Рыжку. — Как взъярилась!
Кошка обиженно мяукнула, отскочила, а лекарь склонился над хрипящей Светлой.
— Не надо! — гневно крикнули от окна. — Что ж вы бестолковые какие! Ей ведь Каженник жилу перекрыл! Только хуже сделаете! Дайте девке умереть, коли помочь не умеете!
Мужчины вздрогнули и изумленно оглянулись на голос, а руки обоих, согласно вбитой за годы науке, тут же метнулись к висящим на поясах ножнам. Потому что у окна стояла девушка. С яркими янтарными глазами, россыпью веснушек на лице и косой цвета палой листвы. Девушка, которой в Цитадели никогда не было и… не могло быть.
Ихтор увидел, как она проследила взглядом за движением его руки и как, заметив сжавшиеся на рукояти ножа пальцы, топнула ногой. В глазах промелькнули злые слезы. И тут же рыжая кошка стрелой вылетела в приоткрытое окно.
Всё казалось не таким как прежде. Мир разделился на «раньше» и «теперь». «Раньше» — жило надеждой, верой в проблеск счастья. «Теперь» — принесло горькое осознание, что надежды не оправдаются.
Лесана спускалась в душное царство Нурлисы и даже ступеньки под ногами казались ей не такими, как прежде. Вся Цитадель вдруг сделалась незнакомой, словно девушка очутилась тут впервые.
Камень был холоден, тьма непроницаема, а звук шагов неслышен. Тишина… Какой страшной она иногда бывает!
Неужто правда, что человек способен молчать, когда от боли мутится рассудок? Что можно говорить, ходить, пить, есть, невзирая на высасывающую сердце муку? Раньше Лесана об этом не знала. А и сказали бы — не поверила.
— Лесанка, ты что ль?
— Я, бабушка, — обережница улыбнулась.
Улыбка далась легко, хотя внутри всё сжималось от боли.
Нурлиса что-то говорила скрипучим голосом, сварливо бухтела, вытаскивая из сундуков добро, которым Клесх распорядился наделить выученицу.
Девушка молчала. Она слушала и не слышала причитания старухи. Мысли теснились в голове. Сердце трепыхалось. Раньше Лесана не понимала людей, которые в горе будто каменели, не умея выплеснуть боль. Она-то к таким не относилась. Она уж если горевала, всегда отпускала страдание слезами. Плакала, захлебывалась. До опустошения в груди, до звона в голове, до тряских судорог.
Но жизнь всякого меняет. Перекраивает на новый лад. И её перекроила. Научила прятать скорбь глубоко-глубоко в сердце, чтобы болела там, никому незаметная, болела изо дня в день, пока не обвыкнется рассудок, не примет душа. А потом страдание становилось частью естества и уже не так мучило.
Лесана научилась терпеть. Без слез. Без жалоб. Равнодушно. Терпеть и ждать, когда горе утихнет.
— …лось-то тот сохатый?
Обережница очнулась от медленно перекатывающихся в голове мыслей и ответила:
— Он у себя заперт. Сейчас как раз пойду, платье отнесу да отведу помыться.
Нурлиса протянула девушке стопу одежды и вгляделась в застывшее лицо.
— Чего это с тобой, деточка? — осторожно спросила бабка. — Случилось чего?