Щегол - Тартт Донна. Страница 61

Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани – ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.

– А тут ходит какой-нибудь автобус? – как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.

– Автобус? – переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.

– Ну, есть тут общественный транспорт?

– Не-а.

– А на чем тогда люди ездят?

Ксандра склонила голову набок.

– На машинах? – ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.

Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные – гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного – “Лоуренс Аравийский”, да и только, – и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора – носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте – все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.

10

Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог – и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам – все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, – и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.

Другая половина английского интенсива читала “Большие надежды”, моя – “Уолдена”, и я укрылся в прохладе и безмолвии книги – в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: “Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии”, “Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями”. Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?

В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев – многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах – в среднем за столько же лет, а многие – еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.

Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности – крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса – безусловной школьной элитой.

Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда – за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого – дети директоров “Дойче банка” и “Люфтганзы” – выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.

– Да-a, коне-ечно, – проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из “Жемчуга дракона”, – нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…

– Я, я, я, – проныл кто-то сзади.

– Это антиобщественно, – рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). – Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…

– … Потому что, – повысил торжествующий голос анимэшный пацан, – что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.

– Мудозвон, – наконец-то пробормотали сзади – достаточно громко, чтоб все кругом услышали.

Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал – в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!

– На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? – спросила миссис Спир.

– Как будто Торо дороги эти волновали, – сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда – непонятно.

– Торо был первым энвайроменталистом, – сказала миссис Спир.

– И первым вегетарианцем, – сказала девчонка с заднего ряда.

– Еще бы! – вставил кто-то. – Дядя Цветочки-Ягодки!

– Да вы меня совсем не слушаете, – взволнованно продолжал анимэшник, – кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется – цивилизация.

У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника – загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши – председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.

– Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, – сказала миссис Спир, – где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…

– Какой эксперимент? – спросил анимэшник. – Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?

Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь – такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.