Щегол - Тартт Донна. Страница 64
Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.
– Слушай, умираю – есть хочу, – сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота – впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.
– А есть еда?
– Хлеб с сахаром.
– Прикалываешься?
Борис зевнул, потер воспаленные глаза.
– Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?
– А больше ничего нет?
Он устало дернул плечами.
– Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.
– Я думал, у вас всегда повара были.
– Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. – Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. – Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит “Прислужник того, кто открывает врата страждущим”.
– Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.
Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.
– Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.
– Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.
– Гениально, – сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.
Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.
– Эээ, это зачем?
Он открыл дверь и вышел на улицу.
– Так идти прохладнее, – сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. – И не обгоришь.
До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной – с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны – и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.
В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни – они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине (“но всего две недели”), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, – на украинском и польском.
Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно – зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше – Борису было пятнадцать, – а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.
(– Но знаешь, что? – спросил он, выпуская дым из уголка рта. – Ей, похоже, не очень понравилось.
– А тебе?
– Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине “Десатойи”, возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, – стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени – в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском (“В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву – что-то в этом роде”) и учил меня русским ругательствам (“Это реальный mat – как на зоне”). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
– Но больше я не мусульманин, – объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. – Бросил недавно.
– Почему?
– Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года – Борис хлебал пиво, как наши сверстники – пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
– Ну и что? – спросил я. – Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
– Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
– Все равно. “Борис Аравийский”. Звучит.
– Пошел в жопу.
– Нет, серьезно, – со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, – ты что, правда во все это верил?
– Вовсе – что?
– Ну, это. В Аллаха и Магомета. “Нет божества кроме Аллаха…”
– Нет, – ответил он, слегка заведясь, – для меня ислам был делом политики.
– Что, типа как у “обувного террориста”? [40]
Он фыркнул от смеха:
– Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
– А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
– Что значит – что тогда? Ты на что намекаешь?
– Полегче! Я просто задал вопрос.
– И какой же?
– Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:
– Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!
– Как это? То есть сейчас не веришь?
– Ни сейчас, ни вообще. Ну – в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.
– Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?
– Потому что, – он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, – люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.
– Ну, уже что-то.
– Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя – Бадр-аль-Дин. Бадр значит “луна”, что-то там про луну и верность, но они мне сказали: “Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией”. И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.
Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerikanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя – сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из “7-Элевен” и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:
BRIDLE AND DOMESTICATE
CELERITY
TRATTORIA
WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY
DERELICTION OF DUTY.
40
22 декабря 2001 г. британец Ричард Рид пронес в своем ботинке бомбу на борт самолета, выполнявшего рейс Париж – Майами.