Мы совпали с тобой (сборник) - Рождественский Роберт Иванович. Страница 9

как нужно,

слезы

сумею скрыть.

Буду острить натужно,

о пустяках говорить,

врать,

от стыда сгорая!..

Так и не разберу:

может быть, мы

играем

оба

в одну игру?!

Может,

болтая о разном, —

очень еще живой —

ты между тем

прекрасно

знаешь

диагноз свой.

Может, смеешься нарочно

в этот

и в прошлый раз,

голову нам

мороча,

слишком жалея

нас?!

В окнах,

больших к хмурых,

высветится

ответ.

Как на твоих гравюрах —

белый и черный

цвет.

И до безумия просто

канет

в снежный февраль

страшная эта просьба:

– Стаська,

не умирай!..

Старая записная книжка

Где же она пропадала?

(Поиски – труд напрасный!)

Вновь я ее листаю,

с прошлым —

глаза в глаза…

В этой потертой книжке,

будто в могиле братской —

мертвые

телефоны,

мертвые

адреса…

Уже ничего не поправишь.

Уже ничего не скажешь.

И не напишешь писем.

И не дождешься звонков…

Вот на пустой странице —

Шукшин Василий Макарыч.

А перед этим —

рядышком —

Симонов

и Смеляков…

Как поименный список

армии перед боем

(хватит работы санбатам,

разведчикам

и штабам!).

Ояр!

Куда же ты, Ояр?!

Не отвечает Ояр.

Сумрачно и таинственно

палец подносит к губам.

Строки в потертой книжке

все еще смотрят призывно.

Все еще дышат,

требуют,

вздрагивают и говорят.

Я имя читаю

и слышу

глуховатый голос Назыма:

«Брат,

мы давно не виделись…

Как поживаешь,

брат?..»

Трудно листать страницы.

Видеть фамилии

тяжко…

Зимний полуденный Вильнюс.

За незастывшей рекой

улица Малонеи.

«Стаська! – кричу я.

– Стаська!»

Он улыбается грустно.

Машет нездешней рукой.

Старая, старая книжка.

Буквы поблекли.

Однако

имя любое —

словно

прикосновенье к огню.

Строчка:

«Звонить Паруйру!!»

Два восклицательных знака.

Может, звонил.

Не помню.

Больше не позвоню.

Старая книжка свидетельствует,

жалует

и обвиняет,

Как черный квадратик в «Вечерке» —

каждый ее листок

Где ты, Кузьмич?

Откликнись!..

И комнату заполняет

неповторимо протяжный,

скорбный луконинский вздох

Я позабыл о времени,

старую книжку листаю.

Вся она —

будто исповедь

осиротевшей семьи…

Рана моя

открывшаяся.

Память моя

святая.

Други мои – товарищи.

Вечные судьи

мои.

«Спелый ветер дохнул напористо…»

Спелый ветер дохнул напористо

и ушел за моря…

Будто жесткая полка поезда —

память моя.

А вагон

на стыках качается

в мареве зорь.

Я к дороге привык.

И отчаиваться

мне

не резон.

Эту ношу транзитного жителя

выдержу я…

Жаль, все чаще и все неожиданней

сходят друзья!

Я кричу им:

«Куда ж вы?!

Опомнитесь!..»

Ни слова в ответ.

Исчезают за окнами поезда.

Были —

и нет…

Вместо них,

с правотою бесстрашною

говоря о другом,

незнакомые, юные граждане

обживают вагон.

Мчится поезд лугами белесыми

и сквозь дым городов.

Все гремят и гремят под колесами

стыки годов…

И однажды негаданно

затемно

сдавит в груди.

Вдруг пойму я,

что мне обязательно

надо сойти!

Здесь.

На первой попавшейся станции.

Время пришло…

Но в летящих вагонах

останется

и наше тепло.

Отъезд

Л. и Ю. Паничам

Уезжали из моей страны таланты,

увозя с собой достоинство свое.

Кое-кто

откушав лагерной баланды,

а другие —

за неделю до нее.

Уезжали не какие-то герои —

(впрочем, как понять: герой иль не герой?..).

Просто люди не умели думать

строем, —

даже если это самый лучший

строй…

Уезжали.

Снисхожденья не просили.

Ведь была у них у всех одна беда:

«шибко умными» считались.

А в России

«шибко умных»

не любили никогда!..

Уезжали сквозь «нельзя» и сквозь «не можно»

не на год, а на остаток дней и лет.

Их шмонала

знаменитая таможня,

пограничники, скривясь, глядели вслед…

Не по зову сердца, —

ох, как не по зову! —

уезжали, —

а иначе не могли.

Покидали это небо.

Эту зону.

Незабвенную шестую часть земли…

Час усталости.

Неправедной расплаты.

Шереметьево.

Поземка.

Жесткий снег…

…Уезжали из моей страны таланты.

Уезжали,

чтоб остаться в ней навек.

«А они идут к самолету слепыми шагами…»

Василию Аксенову

А они идут к самолету слепыми шагами.

А они это небо и землю от себя отрешают.

И, обернувшись,

растерянно машут руками.

А они уезжают.

Они уезжают.

Навсегда уезжают…

Я с ними прощаюсь,

не веря нагрянувшей правде.

Плачу тихонько,

как будто молю о пощаде.

– Не уезжайте! – шепчу я.

А слышится: «Не умирайте!..»

Будто бы я сам себе говорю:

«Не уезжайте!..»

Памяти Василия Шукшина

До крайнего порога

вели его,

спеша, —

алтайская порода

и добрая душа…

Пожалуйста, ответьте,

прервав хвалебный вой:

вы что —

узнав о смерти, —

прочли его

впервой?!

Пожалуйста, скажите,

уняв

взыгравший пыл:

неужто он при жизни

хоть в чем-то

хуже был?!

Поминные застолья.

заупокойный звон…

Талантливее, что ли,

стал в черной рамке

он?!

Убийственно-жестоки,

намеренно-горьки

посмертные

восторги,

надгробные

дружки.

Столбы словесной пыли

и фимиамный дым…

А где ж вы раньше

были —

когда он был

живым?

Другу, которому я не успел написать стихов

Есть на свете

такие парни —

дышит громко,

смеется громко,

любит громко

и шепчет

громко!

Есть на свете такие парни…

Есть на свете

такие парни!

К жизни

он припадает губами,

Пьет ее.

И напиться не хочет…

И когда —

такие! —

уходят

вдруг,

на взлете,

на взмахе,

на вздохе, —

как земля в сентябре,

обильны, —

ничего не чувствуешь.

Только

жжет обида.

Одна обида.

На кого – не знаю.

Обида.

И гадать не хочу.

Обида.

Есть на свете

такие парни.

Все для жизни в них —

не для памяти!

Память, в общем-то,

по иронии —

вещь

достаточно односторонняя.

И бубнить про нее округло

в данном случае

слишком глупо,

слишком горько

и бесполезно…

Мы —

живые.

Мы —

из железа.

Пусть намеком

пустые урны

крематорий

держит за пазухой.

Вновь меня

заполняет утро,

как улыбка

Женьки Урбанского.

Планета друзей

А вам не услышать,

как холодно звякают листья.

А вам не увидеть

дрожания

каменных веток…

Я это пишу слишком близко от вас.

Очень близко.

И все ж таки так далеко,

как с другой планеты.

На этой планете