Исповедь старого дома - Райт Лариса. Страница 28
— Я что-нибудь придумаю, — торжественно объявил он. — Обещаю. Верь мне.
— Я верю, — откликнулась Аля, не забыв похвалить себя и за неожиданную откровенность, и за уместные слезы, и за умело разыгранную беспомощность.
Хотя почему разыгранную? Она ведь и чувствовала себя беспомощной, загнанной в угол мышью, хвостик которой уже прижала кошка, предвкушая наслаждение от предстоящей игры. Аля поверила. Поверила в то, что у нее появился союзник.
— Мы все устроим. — Он уже перешел на заговорщицкий шепот: — А пока на выставку приходи.
— Приду. То есть придем.
Пришли. Постояли у входа, разглядывая публику, побродили между полотнами.
— Занятный художник, — резюмировал муж. — Я так и не понял, к чему он тяготеет. Пейзажи у него дивные получаются, но и портреты весьма недурны. Слушай, а давай-ка закажем твой портрет, а? Такой, знаешь, в черном платье и в замшевой курточке. Ну, помнишь, в которой ты еще пришла тогда на первую встречу. Пойду договорюсь.
Аля не знала, радоваться или огорчаться. С одной стороны, она могла получить своеобразную вольную на встречи с художником, с другой же — боялась, что муж приставит к ней на это время специального соглядатая.
Она внимательно следила за оживленной беседой двух своих мужчин. Наконец один поспешил обратно к ней, а другой лукаво подмигнул и отвернулся, старательно делая вид, что совершенно не интересуется женщиной, портрет которой ему только что предложили написать.
— Согласился?
— Предлагает сначала написать мой.
— Твой? — Изумленный взгляд в другой конец зала. Получив одобрительный кивок, Аля ответила:
— Почему бы и нет? Повесим в гостиной. Ты все же хозяин дома.
— Нет, дома как-то ни к чему. А вот на даче можно.
Дачу в Комарове Аля любила. Это была, пожалуй, единственная радость, которую она приобрела в замужестве. Небольшой деревянный сруб почти на самом берегу Финского залива стал для нее олицетворением уюта и спокойствия, которых так не хватало ее душе. Именно там открыла она для себя то, что на земле совсем не обязательно работать, что совсем не всегда люди для земли, как это было в родном колхозе, но и земля для людей. Аля вдруг заметила, что не нужно сеять, пахать и вскапывать, можно просто лежать, сидеть, гулять, валяться и не чувствовать себя нахлебницей или лентяйкой.
Дачу она любила еще и потому, что муж оставался к ней в целом равнодушным. Он и об имуществе этом сообщил не сразу, а спустя месяц после свадьбы, когда она поделилась желанием посидеть у костра и пожарить мясо. Тут он и вспомнил про Комарово, даже по лбу себя хлопнул: «Вот недотепа! Что же я раньше молчал?!»
В Комарово они тогда съездили, костер развели, шашлык приготовили, но и только. Никакой веселой компании, никаких песен под гитару. А Вертинский у огня как-то не пелся… Да и не совсем одни они были. С водителем. Он, конечно, из «Волги» не выходил, не положено, но окна-то открывать никто ему не запрещал. Откроет ненароком, а начальство Вертинским балуется. Нехорошо… И забора между участками не было. А соседи вовсе не глухонемые. Соседи с глазами, с ушами, с языком и с памятью. Помнят небось, кому раньше дача принадлежала, и догадываются, в каких таких далях заканчивает свои дни прежний хозяин.
В общем, дачу муж не жаловал. Нехорошим она была воспоминанием, неприятным, будто сама хранила память о старом хозяине — директоре гастронома, давно посаженном и чудом не расстрелянном. Але же не было никакого дела ни до директора гастронома, ни до переживаний мужа. Ей нравилось проводить время на даче еще и потому, что на какое-то время (на день-другой) удавалось избавиться от присутствия мужа. От присутствия, но не от опеки. Всякий раз она замечала у изгороди тех, кто призван был проследить и доложить, с кем, когда и куда она явилась. Аля к доносчикам привыкла, а с некоторых пор испытывала к ним даже нечто вроде благодарности за то, что в Ленинграде их подобной работой не баловали. Видимо, ее муж был из числа тех людей, которые считали, что ради удовлетворения похоти необходимо отбыть куда-нибудь подальше.
Алю такой расклад устраивал. До появления в ее жизни художника она часто сбегала из города, объясняя свое желание необходимостью как-то обустроить дачную жизнь перед появлением ребенка.
Она действительно во многом преуспела. Конечно, ни о какой детской женщина даже и не задумывалась, но неисправная печь теперь отлично грела, из углов исчезла паутина, окна на террасе блестели чистотой, а Аля чувствовала себя настоящей Хозяйкой большого дома, которая только и делает, что отдает распоряжения. Конечно, ей и в голову не пришло еще и здесь самой убирать, чинить и драить. В соседней деревне нашлось немало охотников помочь милой молоденькой барыне. Дом стал ухоженным, теплым и гостеприимным, и, хотя гостей в нем по-прежнему не было, Аля чувствовала, что дом рад ее видеть, что с удовольствием принимает ее, что благодарен за все перемены и даже считает ее своей. И вот теперь все испортить? Повесить портрет, чтобы испортить присутствием мужа последний островок счастья? Ну уж нет!
— Пусть напишет наш, и повесим дома. — Она улыбнулась, изображая невинную просьбу, и в ответ получила согласие, выраженное поглаживанием по руке.
Художник ничего против совместного портрета не имел, сказал только, обращаясь к мужчине:
— Начнем все равно с вас. Так проще. Женщины же всегда всем недовольны. То щеки слишком пухлые, то скулы слишком высокие, то рот кривой, то нос длинный. Вот и приходится переделывать, переписывать и подправлять. Так что давайте уж с вами закончим, а потом и за супругу вашу возьмемся.
Муж с готовностью согласился и начал два раза в неделю позировать возлюбленному жены. Жена же пребывала в недоумении и растерянности до тех пор, пока однажды он не сказал:
— Что-то неважно я стал себя чувствовать, Аленька. Старею, наверное.
— Что случилось? — За испуг в глазах и фальшивое беспокойство ее похвалил бы сам Станиславский.
— Сам не пойму. Слабость какая-то, сплю плохо, гадость мерещится всякая. Вроде с утра все нормально, а к вечеру усталость накатывает неимоверная, особенно после сеансов этих, будь они неладны. Видно, в моем возрасте уже не портреты надо заказывать, а эпитафии. Я бы уже отказался от портрета, да неудобно. Художник ведь рассчитывает.
— Значит, сеансы на тебя плохо действуют… — задумчиво произнесла Аля.
— Мышцы затекают, суставы болят и голова иногда кружится.
— Голова, говоришь…
Аля испугалась. Не за здоровье, конечно. За художника своего.
— Ты в своем уме?! — кричала она. — Забыл, кто он? Думаешь, он штучек с лекарствами не раскусит?
— Аля, это, конечно, психотропный препарат, но привыкания не вызывает. Все будет хорошо, поверь мне!
— Привыкания не вызывает, вреда не наносит, а зачем тогда ты ему подсыпаешь?
— Ну, любит заказчик чаи гонять во время сеанса, грех что-нибудь не подсыпать.
— Не юродствуй! А вдруг он догадается?
— Так я только этого и жду.
— Зачем?
— Скажу, что травлю его специальным ядом, что содержится в испарениях красок, и что если он тебя не отпустит подобру-поздорову, противоядия ему не видать.
— Его, значит, травишь, а сам не травишься? Он, что, по-твоему, идиот?
— Это я, по-твоему, идиот? Я, между прочим, каждый раз маску надеваю во время сеансов.
— Браво! Просто профессор Мориарти! Только противник твой не на хлебозаводе работает. Ему ничего не стоит кровь сдать да проверить, что там и как в организме.
— Результатов ждать — коньки отбросить. Я ему так и скажу.
— Ладно. Допустим, у тебя есть противоядие, ты благородно даруешь жизнь своей жертве, и что же теперь ей, здоровой и сильной, мешает отомстить нам, имея для этого и средства, и изобретательность, и опыт?
— А это хороший вопрос, Аля. Очень хороший. Ты же говорила, что он тебе про работу иногда болтает лишнего…
— Случается.
— А ты записываешь?
— Бывает.
— Вот и записывай. А потом писульки эти разнеси по друзьям и знакомым с указанием передать в прессу в случае твоей внезапной смерти или даже простого недовольства жизнью.