Исповедь старого дома - Райт Лариса. Страница 29
— Да он вроде ничего такого не говорил.
— Он на грудь принимает?
— Иногда.
— Так как же он может помнить, что он говорил тебе, а что нет? Тут главное припугнуть всерьез. Ты же актриса, у тебя получится.
— Допустим. Но зачем тогда огород городить с ядовитыми испарениями, я не понимаю.
— Для надежности, для подстраховки, так сказать.
Страховка оказалась более чем надежной. Услышав про яд, полковник КГБ вскочил в ярости с дивана, отбросив на пол чашку с недопитым чаем, бросился на художника с кулаками, но, недобежав пары шагов до обидчика, упал замертво на тот самый матрас, испещренный следами краски, лака и неверности своей жены. Он умер мгновенно от оторвавшегося тромба, оставив Але тетрадь с так и не понадобившимися конспектами деятельности известного ведомства, дачу в Комарове (пожалели вдову, отбирать не стали) и трехмесячную беременность.
Сама она неоднократно потом изводила себя вопросом, что заставило ее в тот раз сохранить ребенка. Страсть к художнику не являлась основной причиной. Она, как многие женщины, каким-то шестым чувством ощущала, кто на самом деле был отцом ребенка. Но пресловутые «а вдруг» и «может быть» все же не позволили ей решиться на последний шаг.
И не только они. Подействовали и предупреждения врачей («Смотри, Панкратова, заработаешь себе миому или, не дай бог, рак шейки после стольких-то чисток»).
И где-то услышанная информация о том, что беременность омолаживает организм лучше всяких кремов и процедур, — полезное знание для актрисы.
И слова завтруппой театра, где она все еще числилась:
— Показывайся в других театрах, не показывайся, все одно к себе не возьмут.
— Почему? Я же не занята в спектаклях.
— Ну, а им-то откуда знать? Вдруг тебя занять собираются… Нет, нашему режиссеру дорогу никто переходить не станет. Раз держит тебя столько времени без ролей, значит, на то есть причины. Вот разве что…
— Что?
— Если бы ты в декрет ушла, то оттуда могла бы, пожалуй, попробовать в другой театр вернуться. Под беременную актрису-то репертуар держать точно никто не станет, других в роли введут. Так что в этом случае отсутствие с твоей стороны каких-либо обязательств было бы гарантировано.
Многое повлияло на желание Али сохранить беременность. Но самое необходимое так и не появилось: ни пресловутого материнского инстинкта, ни хотя бы призрачного представления, как изменит маленький человек ее жизнь, ни какого-либо теплого чувства… Впрочем, о чувствах к ребенку вообще говорить не приходилось.
Аля была поглощена совершенно другими ощущениями, настроениями и планами. Она перебралась к своему художнику, которого мало занимали бытовые вопросы. В мастерской царил творческий беспорядок, полностью устраивававший хозяина, а Але, все же привыкшей за год семейной жизни к аккуратности, оказалось легче не замечать пыли и грязи, чем снова хвататься за швабру и тряпку. Свои женские обязанности она ограничила мытьем пары тарелок и варкой супа на неделю, рассудив, что в случае недовольства художника спишет все на беременность и усталость.
К счастью, никаких отрицательных эмоций он не проявлял, иначе Але сложно было бы объяснить, почему провести пару часов у плиты ей гораздо сложнее, чем полдня на «Ленфильме». В коридорах студии она появлялась каждый день, как на работе, заглядывая на все площадки, общаясь со знакомыми и не слишком ассистентами режиссеров, уверяя каждого, что она доступна, мобильна, свободна и (разве они забыли?) талантлива. Все, как один, вежливо улыбались, согласно кивали головами, обещали, что, как только, так сразу, и только одна из них (постарше и попроще), кивнув на Алин уже заметный живот, поинтересовалась:
— А дите-то на кого оставишь?
Аля только плечами пожала. Она никакой проблемы не видела. Это у балетных было принято отказываться от карьеры ради детей, а драматические как-то умудрялись оставаться в строю, таская детей за кулисы и в экспедиции.
Она же вообще никого никуда таскать не собиралась. У нее были дача в Комарове (свежий воздух, покой, тишина) и готовая в любой момент сорваться из своего колхоза мама.
Мать разочаровалась, наконец, в коммунизме, когда приехавшие по вызову врачи «Скорой помощи» отказались везти мужа в больницу без взятки, сославшись на отсутствие мест, и оставили его в мучениях умирать от дизентерии.
Аля на похороны не поехала. Телеграфировала о плохом самочувствии и скором появлении ребенка. Мать ответила длинным письмом со следами слез на бумаге и исходившим от чернил запахом горя. Аля пробежалась глазами по строчкам о том, что жизнь прожита зря, что ценности оказались ложными, а вера — поруганной, что зла на дочь теперь совсем не осталось, да и как можно злиться, если «Аленька теперь — единственное, что осталось на все белом свете». Але бы поплакать да погрустить, а она только и подумала, что отец перешел в мир иной весьма кстати, а иначе мать так и осталась бы и при своих убеждениях, и при колхозе.
С художником, правда, поделилась.
— Рожу — мать, наверное, приедет.
Ждала вопросов, была даже готова к недовольству, но в ответ получила рассеянный кивок:
— Хорошо-хорошо, я ее как-нибудь нарисую.
Художник готовился к очередной выставке, после которой уже наверняка рассчитывал получить приглашение в капстрану, и не реагировал на внешние раздражители. Алю такое поведение поначалу не ущемляло и не расстраивало. В конце концов, она, как человек увлеченный и творческий, полностью его понимала. Личная жизнь определенным образом устроилась: он получил любимую в полное свое распоряжение и мог себе позволить уйти в работу. Как человек порядочный (ровно настолько, насколько может быть порядочен тот, кто угрожает другому ядовитыми испарениями своих картин) он предложил Але руку и сердце, которые она не приняла.
— Потом как-нибудь. Ребенка сейчас на покойного мужа запишут, и замечательно. А твоим будет, так и дачу могут отобрать, и квартиру.
Аргумент казался весомым. Пусть у женщины, носящей под сердцем чужое дитя, будут пути к отступлению, а расписаться можно и позже. Формальности для творческой единицы — дело десятое.
Кроме того, хоть и испытывал он к Але уважение за то, что не стала пускать ему пыль в глаза (сказала бы «твой ребенок» — он бы поверил, и на руках бы носил, и любой каприз…), но не мог отделаться от чувства, что происходящее — начало расплаты за смерть человека. Конечно, судьба уберегла его от шантажа и пустых угроз, но все же он не мог забыть этих устремленных на него искаженных яростью и страданием глаз, этого перекошенного рта, из которого вырывались чудовищные хрипы, и распростертого на полу его мастерской скрюченного последней судорогой тела. Аля была живым напоминанием всего этого. Но если с ее присутствием в своей мастерской он смирился (в конце концов, ради этого все и случилось: и портрет, и шантаж, и тело на полу), то появления ребенка он страшился — ребенка, отца которого он убил. Равнодушие, с которым он принял сообщение Али о приезде матери и о намерении поселить ее с будущим ребенком на даче, было наигранным. За безразличием художник скрывал безграничную радость от того, что ему не придется заботиться об этом воплощении черной стороны своей натуры.
Алю же угрызения совести нисколько не терзали. Того, кто вставал на пути между ней и зрителем, требовалось отодвинуть на обочину любой ценой. Полковник КГБ отправился на кладбище, рожденная через полгода после его смерти слабенькая девочка — к счастью, не так далеко, но на достаточное расстояние для того, чтобы не мешать матери с удвоенной силой претворять в жизнь свои актерские амбиции.
— Она крохотная и слабая, — почти брезгливо заявила Аля, передавая малышку матери. — На смесях быстро вес наберет. Хотя там, в деревне, если хочешь, можешь кормилицу взять.
— А ты разве не поедешь с нами, Аленька?
— Я?! — Аля едва не рассмеялась.
— А вы? — Мать робко взглянула на художника.
— Мама, ну что ты говоришь! — Аля искренне возмутилась. — У человека выставка на носу, а ты лезешь! Что он там писать будет? Залив? Он, между прочим, не маринист! И кстати, ребенок — недешевое удовольствие. Его, кстати, содержать надо, разве ты не помнишь?