Рассказы о потерянном друге - Рябинин Борис Степанович. Страница 41
Задержанного требовалось немедленно доставить в комендатуру; но как быть с девушкой. Марина Николаевна приложилась ухом к груди лежащей; девушка еще дышала. Может быть, ее можно спасти, наружных повреждений нет.
— Лежать! Иначе буду стрелять! — приказала она задержанному, вытаскивая свой миниатюрный «Меллиор», хотя тот и так лежал плашмя, не отваживаясь шевельнуться: все преступники знают, что при встрече со служебной обученной собакой единственное, что остается, лежать и не рыпаться, иначе попадешь на зубы. Поводком она крепко скрутила у него руки за спиной (он не сопротивлялся, присутствие Бонзо гипнотизировало его), быстро, почти на ощупь, написала записку: «Помогите. Скорее. Умирает человек. Бонзо приведет», вложила ее в портдепешник на ошейнике собаки и скомандовала:
— Бонзо, штаб! Шнель! (Быстро!).
Думала: «Поймет ли он меня, сделает ли как надо?» Он понял все прекрасно.
Бонзо как будто того и ждал: его будто ветром унесло. Марина Николаевна ждала. Бесконечно тянулись минуты, лежащий злобно косил на нее глазом.
— Не шевелиться!
Послышался шум мотора: приближалась машина с солдатами. Какая-то тень метнулась из-за угла. Лежащий пошевелился, сделал попытку сесть и вынужден был опрокинуться навзничь, услышав у самого лица: «Ррр…» Бонзо! Он успел сбегать, передать донесение и уже вернулся, опередив патрульную машину. Молодчина. Бонзо № 1!
Да, теперь он был Бонзо № 1! Неподкупный эсэсовский служака превратился в свою противоположность — отныне служил не хищному, злому произволу и человеконенавистничеству, а — добру, справедливости, человечности. Он отплатил добром за добро, и теперь никто не сможет бросить ему упрек, что он был помощником несправедливости и зла. Человек сотворил из дикого лесного зверя собаку; проклятие человеческого рода, зверье в человеческом облике пытались вернуть собаку к звериному естеству; ласковая простая русская женщина не позволила совершиться злу — он снова стал собакой, чтоб ею быть, ею и умереть.
Так в мире все приходит на круги своя, существует великий круговорот вещей, предначертанный высшим разумом — природой, творцом всего сущего; любовь и добро правят миром, и изменить это не дано никому.
Но уже близилось расставание, истекали сроки, отпущенные им для их близости, для этой необыкновенной, удивительной дружбы, возникшей на развалинах зла наперекор всем роковым стихиям. Как пережил это Бонзо, знает только он, а Марина Николаевна не может вспомнить без слез…
Ругает себя: почему она не попросила отдать его ей совсем? Ведь отдали бы, обязательно отдали. Помешала армейская дисциплина, привычка к уставному порядку. Или просто не подумала вовремя, а потом было уже поздно.
А тут еще затруднения: когда уезжала в Россию, выяснилось, — собаку перевозить через границу нельзя. Отдали полякам. Перед отъездом пришли проститься, а его уже нет. Оказалось, он вышел на улицу и попал под грузовик…
«Вышел», конечно, не то слово: рвался, буйствовал, хотел бежать к ней. Ведь было раз: когда они с мужем отбыли ненадолго в соседнюю часть к друзьям по случаю праздника Октября, пес сломал цепь, вырвал ее, изгрыз загородку, в деснах была застрявшая щепка, после пришлось извлекать; но тогда хоть все кончилось благополучно; теперь же…
(Вдолге спустя она скажет: «Известно, собака способна уморить себя голодной смертью на могиле умершего друга-человека. Может быть, Бонзо сделал это сознательно — не остерегся машины. Может быть, это был вовсе не несчастный случай! Ведь раньше с ним никогда не случалось такого, он превосходно знал правила движения…» Она по-прежнему глубоко верила в рассудочную деятельность бессловесных. Тем более это же был Бонзо, ее Бонзо! Умница Бонзо! Что сказать, наука пока не зарегистрировала таких фактов. Что касается меня, лично я не отвергаю такую версию…).
Ей все казалось, что он придет и ляжет на прежнее место, покорный, тихий, на то самое, где состоялась их первая встреча…
— Всегда помню, умирать буду — не забуду: с тяжелым вздохом лег в углу, как окаменел, только глаза горят, будто хочет спросить — неужели ты оставишь меня? Таким и останется со мной навсегда…
Так уж распорядилась судьба.
Последняя отрада
Наш полк стоял в городе Катовице. Война только что окончилась, — самая кровавая и страшная из войн, какие когда-либо изведало человечество. Замолкли пушки, но все еще дышало ею, все напоминало о едва утихшем урагане. И остовы разрушенных и сгоревших зданий. И неимоверная нищета польского населения, испытавшего ужас бытия при оккупантах, бедность, глядевшая изо всех дыр. Подобострастие и униженность в глазах одних и безграничная благодарность, даже обожание — у других; страх — и тут же выражение, горячей признательности…
Война напоминала о себе и по-другому. Нет-нет да раздавались выстрелы из-за угла, по ночам в развалинах слышались крики о помощи. Загнанные в щель, как крысы, гитлеровские недобитки, мстя за свое поражение, жгли, убивали. Злая воля фашизма брала новые и, увы, далеко не последние жертвы.
Четырнадцать собак несли охрану советской комендатуры. Тринадцать немецких овчарок и одна татра — так называли местные жители горных чешских овчарок, белоснежных, с закрученной шерстью, охранявших от волков стада домашнего скота, очень выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни.
— Родина этих собак — горы Татры в Чехословакии; отсюда и название породы — татра. Обычно эти собаки довольно миролюбивы и даже доверчивы к людям, злобность и недоверчивость их проявляются лишь при встрече с хищником; но наша татра представляла редкое исключение — она с бешеной яростью бросалась на каждого, кто осмеливался приблизиться к ней.
Это была старая, но еще сильная и крепкая сука, необычайно свирепая, никого не подпускавшая к себе. Как сейчас вижу эту мечущуюся по клетке, исходящую истошным лаем, с пеной у пасти, истинно дьявольскую бестию. Размерами не так уж велика, наша кавказская овчарка куда больше, внушительнее; но уж ярость, неподступность — хватит на десятерых! Глядя на нее, всегда думалось: что тебе пришлось перенести, бедное создание, что ты стала такая озлобленная на весь мир, такая нелюдимая?
Даже лай ее — сиплый, будто простуженный, отличавшийся от всех остальных, — говорил о многом. Рассказывали, что, прежде чем попасть к нам, татра прошла через многие руки, мыкалась без хозяина; когда-то она принадлежала полякам, потом в качестве военного трофея попала к немцам. Ее били смертным боем, обламывали и укрощали, унижали так, как только можно унизить слабейшее, зависимое существо. В этом случае животное превращается либо в жалкое, забитое создание, боящееся звука человеческого голоса, каждого шороха, либо в злобное, непримиримое, отвергающее всякую ласку и внимание. Именно так вышло с этой татрой. Она не сдалась, не сделалась забитой, нет. Наоборот! Отвернувшись от всего живого, с помощью клыков она с вызовом демонстрировала непреклонную ненависть и презрение к людскому роду.
— Колосс Фарнезский, восьмое чудо света, — сказала про нее Марина Николаевна, усмотрев в ее непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами или какой-либо иной необычностью.
В далекую от нас классическую эпоху высокоодаренный скульптор Фарнезе изваял быка, совершающего казнь дурной женщины Дирки. «Фарнезский бык» стал воплощением наказания плохих матерей. Провинившуюся привязывали к нему на спину, и бык исполнял приговор. Скульптура была не слишком велика, но ярость быка казалась поистине колоссальной… Не знаю, имела ли она в виду его или что другое, может быть порожденное ее собственным воображением (ибо жена полковника-коменданта сама была художница и даже на фронте в часы затишья успевала делать беглые наброски, этюды, неизменно приводившие в восхищение солдат), но что татру за ее неистовый нрав можно было смело отнести к удивительным созданиям, так это несомненно.