Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра) - Туманова Анастасия. Страница 60
Данка поклонилась, Сыромятников оскалил в ответ белые крупные зубы, взял бокал, залпом выпил. Данка привычно отвернулась, закрываясь рукавом и зная: сейчас он хватит бокал об пол, и осколки полетят во все стороны. Так и вышло. Сразу чуть не под ноги купцу метнулся половой с веником. А Сыромятников захохотал, подхватил Данку на руки и понес к хору.
В этот вечер цыгане пели много и долго. После полуночи Сыромятников с компанией перешли в отдельный кабинет, и Данку вместе с двумя гитаристами – Митро и Кузьмой – пригласили туда.
Войдя в кабинет, Данка чуть заметно поморщилась: в крошечной комнате было сильно накурено, дым плавал под потолком пластами, от крепкого запаха сигар у нее немедленно закружилась голова.
– И что ты, Федор Пантелеич, такие противные цигарки куришь? – пожаловалась она, садясь на стул напротив купца и жеманно отгоняя от себя облако дыма. – Гляди, брыкнусь в обморок когда-нибудь посредь романса…
– А я тебя, матушка, в охапку – и на вольный воздух! На тройке в Коломенское прокатимся, дух сигарный и выйдет! – басовито расхохотался довольный собственной шуткой Сыромятников, и Данка, несмотря на усталость и ноющую головную боль, улыбнулась в ответ.
За прошедшие зиму и весну они с Сыромятниковым виделись чуть ли не каждый день, Данка успела привыкнуть и к его громогласному смеху, и к грубоватым шуткам, и к неправильной речи выходца из стародедовского Замоскворечья, и к тому шуму, который он всегда производил, появляясь в ресторане Осетрова или в Большом доме на Живодерке. Все это уже не раздражало Данку, как когда-то: постепенно она начала относиться к двадцатитрехлетнему Сыромятникову ласково и слегка снисходительно, как к шалуну-мальчишке.
– Ну, что спеть-то тебе, Федор Пантелеич? Новых романсов я со вчера не выучила, а старые тебе, поди, наскучили…
– Можешь, матушка, и вовсе не петь, – разрешил Сыромятников. – У меня от вашего пенья уже в голове трезвон делается. Просто посиди с нами, отдохни. Вина, знаю, не выпьешь, так, может, откушать чего желаешь? Бледная ты сегодня… Отчего невесела?
Данка не ответила, но улыбнулась благодарно и с облегчением откинулась на спинку стула. Митро и Кузьма, видя, что они не нужны, присели у порога и начали тихо разговаривать о чем-то. Друзья Сыромятникова, которые были гораздо пьянее, чем он сам, откровенно клевали носами за столом, а кое-кто уже и спал богатырским сном, уронив голову на смятую, залитую вином скатерть. Сам Сыромятников с отвращением жевал устрицу, жалуясь Данке с набитым ртом:
– Вот побей бог, матушка, не пойму: пошто за этого слизня французского такие деньги плочены?! Ужевать ведь невозможно, кисло, пакостно, ровно от мочальной вожжи кусок ешь…
– Так что ж ты, Федор Пантелеич, мучишься? – посочувствовала Данка. – Спросил бы порося с хреном, расстегайчиков…
– Другим разом вот так и сделаю! – Сыромятников выплюнул непроглоченную устрицу обратно в тарелку.
Данка только вздохнула и отвернулась к темному окну, за которым метались и скрипели от ветра ветви деревьев.
– Ну, совсем загрустила, ненаглядная моя, – расстроился Сыромятников. – Самому мне, что ли, тебе спеть?
– Боже сохрани, Федор Пантелеич! – отмахнулась Данка. – Слыхала я твое пение. Ухватили кота поперек живота…
– Ну так я тебе исторью сейчас расскажу, – решил купец и придвинулся ближе, обдавая Данку густым винным запахом.
Отодвигаться было некуда, и Данка из последних сил старалась дышать как можно реже.
– Какая такая исторья? То, что кухарка у Болотниковых двухголового младенца родила, я уж слыхала. Сухаревка второй день гудит.
– Так то и не исторья никакая, паскудство одно. – Сыромятников вдруг хитровато усмехнулся и посмотрел на Данку своими желтыми, внимательными, совсем трезвыми глазами. – А помнишь ли, матушка, того поляка, Навроцкого? Ну, который тебе вот это платье подарил и деньги тут метал, как белуга икру… Да шалишь, брат, меня не перемечешь! Я свое завсегда возьму, коли возжелаю!
– И… что же? – внезапно осипшим голосом спросила Данка.
Сыромятников довольно хохотнул, изо всей силы хлопнул Данку по колену.
– В «Московском листке» третьего дня пропечатали! Страшенный скандалище в номерах на Троицком подворье приключился! Четверо ден Навроцкий твой с секретарем австрийского посланника в баккара резались, австрияк, продувшись по всем статьям, не будь дурнем, полицию привел! И взяли голубчика нашего с тремя колодами карт крапленых прямо на деньгах! Готово дело, кутузка! Долгонько теперича от него Первопрестольная отдыхать будет!.. Да что с тобой, Дарья Степановна, белая вся сидишь? И глаза как уголья горят, спалишь меня, гляди, дотла! Взаправду, что ль, от дыма сигарного? Сейчас, погоди, окно высажу!
Сыромятников в самом деле полез было из-за стола, но Данка опустила ресницы и хрипло сказала:
– Сядь, Федор Пантелеич.
Купец, помедлив, послушался, озабоченно поглядел на цыганку. Та сидела на краю стула прямая как струна, добела сжав кулаки, и на ее скулах по-мужски ходили желваки. Посеревшие губы что-то лихорадочно шептали. Обеспокоенный Сыромятников придвинулся ближе, прислушался. Ничего не поняв, нахмурился:
– Что-то ты, матушка, по-цыгански молишься, что ли?
– Кончились мои молитвы, Федор Пантелеевич, – глухо ответила Данка, не поднимая глаз. – Господи… Душно как здесь… А, все равно теперь… Все равно… Нечего ждать… И сидеть здесь нечего. Увези ты меня, Федор Пантелеевич! Прочь отсюда увези! За-ради бога прошу!
Она говорила шепотом, чтобы не слышали цыгане у дверей, но в шепоте этом звучало такое смятение, что Сыромятников неожиданно растерялся:
– Дарья Степановна, да ты вправду решилась? Что с тобой, душа моя? Вина не пила вроде! Цыгане-то твои что тебе скажут? У вас ведь строго, обратно не возьмут, коли вот так, разом, постромки обрубишь…
– А ты никак труса празднуешь, Федор Пантелеевич? – жестко, с издевкой усмехнулась Данка. – То все перья распускал: «Двадцать пять тыщ в хор плачу и увожу!», а теперь и задаром брать не хочешь?! О постромках моих волнуешься?! Ну и черт с тобой, я завтра графу Гильденбергу отпишу, с ним в Париж уеду!
– Да не дождется немчин пузатый!!! – опомнившись, загремел Сыромятников на весь кабинет, и Митро с Кузьмой у дверей моментально подняли головы. Спохватившись, купец умолк. Приблизив к Данке перекошенное лицо с бешеными, налившимися кровью глазами, отрывисто прошептал: – Чутку посиди и выходи с заднего ходу! Извозчик ждать будет! С собой ничего не бери! Не пожалеешь, мать моя, спасением души клянусь!
И, не смотря больше ни на Данку, ни на вскочивших ему навстречу цыган, быстро, грохоча сапогами, вышел из кабинета. Митро и Кузьма проводили его изумленными взглядами.
– Эй, сестрица, что это с ним? – Митро подошел к Данке, закрывшей лицо руками. – Куда помчался? О чем говорили-то?
– Ох, да ну вас всех… – простонала Данка, не поднимая головы. – Господи, да что ж ты мне смерти не шлешь? Что ж мучаешь-то? Господи, ну зачем я тогда не утопилась, зачем, дура? Чего ждала, на что надеялась? Ду-у-ура…
Митро коснулся ее плеча, снова что-то сердито и встревоженно спросил, но Данка уже ничего не слышала. В голове отчаянно шумело, кровь билась в висках, дрожали руки, а перед глазами все стояла и стояла насмешливая черноглазая физиономия Навроцкого, и звучали в ушах его последние слова, которые Данка день за днем повторяла себе, дожидаясь его в ресторане: «Не последний день живем, ясная пани…»
– Прощай, Казимир… – шепотом сказала она. Резко поднялась из-за стола, запахнула на груди шаль и пошла к дверям.
– Данка, куда ты? – растерянно крикнул вслед Митро. Она обернулась с порога, улыбнулась дрожащими губами.