Жизнеописание грешницы Аделы (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна. Страница 37

– Ради бога, пойдем в комнату! Да не кричи ты так! Лялька, я сейчас к нему поеду! Да не кричи ты! Ну, он тебя сто раз выгонял! Да успокойся ты! Подожди, я хоть валерьянку найду! Господи, вот и мама пришла! Побудь с ней, видишь, что творится? А я на Шаболовку и обратно!

Накинула вязаный жакет, уже не застегивающийся на животе, вылетела, задыхаясь.

Он встретил ее, непохожий на себя. Спокойный и трезвый.

– Зачем прибежала, Тамара? Гляди: еле дышишь. Что скажешь?

– Коля, ты ведь хороший человек! Я всегда чувствовала, что ты хороший! Что у вас случилось?

– Ну что я тебе расскажу? Зачем было с пузом ко мне прибегать? Еще б родила по дороге, вот смех-то! Вот ты мне поёшь: «Коль, ты хороший!» А я? Какой я хороший? Ну, ем я. Ну, водку лакаю. Ну, сплю. Ну, баб своих лапаю, чтоб не обидно. Чего ж тут хорошего? Что говорить?

– Миленький, ну пожалей ее!

– Да я не могу, ее, Тома, жалеть! Мне трудно с ней стало, хорошая слишком! Ну что? Ну, ошибся! Словил себе канареечку, принес домой: живи со мной, милая, песенки пой мне! Она ж щебетунья, она ж ручеечек! А ласки в ней, Томка! До слез иногда. А только нельзя, дальше хуже. Детишек ей надо, гостей там, подруг. А мне что? Бутылку да к ней огурец, вот и всё. Хорошая парочка, а? Что молчишь-то? Топлю ведь ее. Она у меня пузыри тут пускает, во как! «Я, Коля, стерплю! Мне с тобой хорошо». Чего «хорошо»? Я, Тамара, не зверь. Пока совесть есть, я решение принял.

Она медленно спускалась по лестнице и думала: «Как же я передам ей все это?»

Рябина горела красной кистью. Да, горела. И листья падали. Я родилась двадцать первого сентября. Утром в деревянном доме напротив был пожар. Из окон вырывалось пламя. Шипела вода. А я хотела, чтобы этот мир принял меня, впустил, и болью, похлеще любого огня, трясла материнское тело. Через неделю меня приняла теплая комната в доме 4, квартире 4 по Первому Труженикову переулку, и суетливые мои тетки, дедовы племянницы, кричали папе:

– Не клади, не клади ее на одеяло! На мех надо! Чтоб была счастливой! Чтоб была здоровой! Чтоб была богатой!

Прыгающими от страха руками он положил меня на вытертую котиковую шубу…

– Пей, пей молоко! Пей, пока горячее! Наказанье мое! Хочешь, я почитаю тебе «Онегина»? А что ты хочешь? Опять фотографии будем смотреть?

Она прислала неожиданную телеграмму: «Возвращаюсь завтра восемь. Вагон шесть. Наташа».

Удивленные, радостные, они встречали ее после трехлетней разлуки. Отец сжимал в руках полуживые зимние цветы. Осторожно нащупывая ногой вагонные ступеньки, она спустилась к ним с девочкой на руках.

– Когда на следующий день она пришла к нам, – и бабуля незаметно опускает в мое горячее молоко кусочек масла, – я просто ахнула. Такая красавица! Анна Каренина. Еще лучше стала. Во всем заграничном. Ботинки, как сейчас помню, на толстой-претолстой подошве. Кофта с перламутровыми пуговицами. Волосы постригла. А какие были косы! Но ей все шло. Схватила тебя на руки и не отпускает. Несчастная! Господи…

Что она рассказала моей маме, когда они шли с ней по остекленевшей от мороза, белой Девичке? Откуда я знаю? Мне не было четырех месяцев, и я спала.

– Тома, я думала, что более чужих друг дружке людей на свете просто не встретишь. А вот теперь его нет, и мне, как Матрена бы сказала, выть хочется. Места себе не нахожу, спать не могу. Но дышится мне без него вроде и легче. Горечи такой нет. Не смотри ты на меня так, не ужасайся! Все равно я всё только тебе одной и могу рассказать. Сейчас расскажу. Даже не знаю, с чего начать. Приехали мы, меня тошнит. Голова все время кружится. Вокруг не город, кладбище какое-то. Все в черном. Дети бледные, вежливые, глаза опущены. Да и у взрослых опущены глаза. Он уходил в восемь, приходил в семь. При этом ни за что не хотел, чтобы я поддерживала отношения с этими – как их? – с женами… Чтобы ни-ни: сиди дома, не рыпайся. Никакой ни с кем откровенности! Ну, этому я и сама была рада, потому что эти жены… Они всё горевали, что мы поздно приехали. Поживиться нечем. Все гобелены по офицерским чемоданам растеклись. Все богатые дома уже разграбили. Так вот: я сидела одна. И так день за днем. Рвало меня очень.

Она вдруг осеклась. Медленно плывущий с неба снег забелил их головы в вязаных платках и неуклюжую голубую коляску, в которой я спала и ничего не слышала, ничего не понимала в этом засыпаемом снегом разговоре. Она молчала и слизывала снег с верхней губы. И тогда мама, розовая от холода, с повисшими на ресницах капельками, сказала ей:

– И дальше что? Что?

– Меня рвало, и я была совершенно одна. Он приходил вечером. Он очень изменился там. Стал каким-то каменным. Ел молча. Потом… – Она опять замолчала. Мама ждала со страхом. – Потом сразу в постель. Господи, чего он только не выделывал со мной! Я сначала ужасалась, потом привыкла. Меня затягивало, как в омут. Воля моя пропала. Когда я на следующий день вспоминала это, меня бросало то в жар, то в холод. И ведь ко всему этому я же Аню ждала! Утром вставала вся разбитая, вся в пятнах, но… как сказать? Не счастливая, нет, а какая-то словно огнем наполненная. Нет, не могу, не смотри на меня. Так продолжалось месяца три. Потом, когда беременность стала совсем уже заметной, он вдруг резко от меня отстранился. Ужинал, читал иногда – и спать. Даже не целовал. Это ему было безразлично. И вот родилась Аня. Мне стало сразу хорошо. Я первый раз почувствовала себя счастливой. И Аня, ты знаешь, она же невероятно похожа на маму, на мою маму, и это так чудесно, правда? Я как-то даже перестала обращать на него внимание. Вся принадлежала ей. А он – это дико, нелепо, но это всё правда, – он меня к ней ревновал. Ее кроватка стояла рядом с нашей. Среди ночи я вставала кормить. И пока я меняла пеленки, она, как все дети, попискивала. И я, ничего не подозревая, перекладывала ее на нашу постель, ему под бок. Поначалу он терпел. И вдруг взорвался. Он кричал, что достаточно устает за день, чтобы вкалывать еще и ночью, и если бы он знал, какую райскую жизнь я ему тут уготовлю, то точно оставил бы меня в Москве. Тогда я стала перекладывать Аню на кресло. У нас там было большое такое, вишневое. Это его тоже взбесило, потому что я так безропотно, понимаешь, безропотно, сделала, как он хотел, словно бы не сочла нужным с ним объясниться и этим его оскорбила. Тем не менее даже тогда, когда я просто на ногах еле держалась от усталости, он почти каждую ночь будил меня. И я опять подчинялась ему. Нет, я, наверное, сама любила его какой-то ужасной, постыдной любовью. Ужасной! Ночной, подлой, рабской.

Две совершенно белые фигуры шли по остекленевшей Девичке. Запорошенной гусеницей полз трамвай за чугунной оградой. Я спала и видела сны.

Небо было забито облаками, как ватой. Тяжелая клочковатая вата висела над сквериком, где она сидела рядом с бескровной голубоглазой старухой, одетой в траур. Быстро темнело. Она взглянула на часы. Шесть. Скоро он придет ужинать. Жизнь постукивала по накатанным рельсам. Душная вата забила небо. Она подхватила смуглую девочку, похожую на цыганку, усадила ее в коляску: «Пойдем, Анечка, скоро папа придет».

Картофельные котлеты стыли на столе под салфеткой. Он не пришел ни в семь, ни в восемь, ни в девять. В десять ей стало страшно. Она ходила по трем большим комнатам со старой дубовой мебелью, сжав виски ладонями и прислушиваясь. У него могло быть срочное задание в той части Берлина. Но он обычно знал об этом заранее и предупреждал ее. Второе предположение было нелепым, но она остановилась именно на нем. Женщина. Да, без сомнения. Она перенесла Аню на постель. Прижалась лицом к чернокудрой головке и заснула. Под утро ее разбудил стук в дверь. Двое в штатском – один маленький, с узкоглазым морщинистым лицом, второй – высокий, жилистый, отстранив ее, молча прошли в квартиру. Она с ужасом запахнула халат.

– Ваш муж не ночевал дома? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказал первый.