Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 145

481

не зная его лично, полный благодарности за его доброе отношенье ко мне и совершенно неосведомленный в своем уединенье об его вкусах и образе жизни, я заранее смотрел на него, как на мстителя за общество и за меня самого. Приложив тогда в последний раз руку к «Общественному договору», я в одном штрихе дал понятие обо всем, что думал о предшествующих министрах*, и о том человеке, который начал их затмевать. В данном случае я нарушил самое твердое свое правило и, кроме того, не подумал о том, что, когда хочешь в своем произведении хвалить и порицать людей, не называя имен, надо привести свою хвалу в такое соответствие с тем лицом, к кому она относится, чтобы самое болезненное самолюбие не могло усмотреть здесь чего-либо двусмысленного. В этом вопросе мной владела безумная беспечность: мне даже не пришло в голову, что кто-нибудь может исказить смысл моих слов! Дальше будет видно, был ли я прав.

Мне всегда везло на знакомства с женщинами-писательницами, Я надеялся, что избегу этого по крайней мере среди великих мира сего. Как бы не так! Это и здесь меня преследовало. Впрочем, герцогиня Люксембургская, насколько я знаю, никогда не страдала этой манией; зато графиня де Буффле ею страдала. Она сочинила трагедию в прозе, которая была прочитана, ходила по рукам и превозносилась в кругу принца де Конти; но, не удовлетворившись этими похвалами, она пожелала услышать также мое мнение. Она услышала его: мнение было сдержанное,— такое, какого заслуживало ее сочиненье. Кроме того, я почел своим долгом указать, что пьеса ее, озаглавленная «Великодушный раб», имеет очень большое сходство с малоизвестной, но все же переведенной английской пьесой под заглавием «Орупоко». Г-жа де Буффле поблагодарила меня за сообщенье, но, впрочем, уверяла, что ее пьеса ничуть не похожа на английскую. Я никогда никому не говорил об этом плагиате, кроме нее; да и ей самой сказал лишь для того, чтоб выполнить обязанность, ею возложенную на меня. И все-таки не раз мне пришлось вспоминать об участи Жиль-Блаза*, выполнившего такую же обязанность при архиепископе-проповеднике.

Помимо аббата де Буффле, не любившего меня, помимо г-жи де Буффле, по отношению к которой я совершил проступки, каких никогда не прощают ни женщины, ни авторы, остальные друзья герцогини тоже были, как мне всегда казалось, совсем не расположены стать моими друзьями. Это относится к председателю Эно*, который, вступив в ряды писателей, не был свободен от их недостатков; это же относится к г-же Дюдефан* и мадемуазель де Леспинас:* обе они находились в очень дружеских отношениях с Вольтером и были близкими приятельницами д’Аламбера, причем вторая в конце концов даже стала

482

вместе с ним жить,— разумеется, с самыми честными намереньями: ничего другого тут и увидеть нельзя. Сначала я очень заинтересовался г-жой Дюдефан, которую утрата зрения делала в моих глазах достойной состраданья; но ее образ жизни, столь противоположный моему (я вставал почти в тот час, когда она ложилась спать); ее безудержная страсть к пустому остроумию; значение, придаваемое ею, в хорошем или в дурном смысле, всякому появившемуся грязному пасквилю; исключительная пристрастность, не позволявшая ей говорить ни о чем уравновешенно и спокойно; невероятные предрассудки, непреодолимое упрямство, нелепое сумасбродство, до которого доводила ее упорная предвзятость суждений,— все это скоро отвратило меня от желания оказывать ей услуги. Я отдалился от нее; она это заметила; этого было довольно, чтобы привести ее в ярость; и хотя мне было достаточно ясно, до какой степени может быть опасна женщина с подобным характером, я все же предпочел бич ее ненависти бичу ее дружбы.

Мало того что я почти не имел друзей в кругу герцогини Люксембургской, у меня еще были враги в ее семье. Враг был у меня там только один, но такой, что в моем теперешнем положении он опаснее ста врагов. Конечно, это был не брат ее, герцог де Вильруа: он не только навестил меня, но несколько раз приглашал в Вильруа, и когда я ответил ему со всем возможным уважением и учтивостью, он, приняв этот неопределенный ответ за согласие, уговорился с герцогом и герцогиней Люксембургскими о поездке туда на две недели, причем и мне предложено было принять в ней участие. Состояние моего здоровья требовало ухода и не позволяло мпе сниматься с места без риска: я просил герцога помочь мне уклониться от поездки. Из его письма (связка Д, № 3) можно видеть, что он это сделал самым любезным образом, и герцог де Вильруа продолжал относиться ко мне так же хорошо, как прежде. Его племянник и наследник, молодой маркиз де Вильруа, не разделял благосклонности герцога ко мне, но, признаться, и с моей стороны племянник не пользовался тем уважением, с каким я относился к дяде. Развязные манеры этого маркиза делали его несносным в моих глазах. Я обращался с ним холодно и навлек на себя его вражду. Однажды вечером, за столом, он позволил себе резкость, на которую я отвечал неудачно, потому что я глуп, всегда теряюсь, а гнев, вместо того чтобы подстегнуть ничтожную мою находчивость, совсем отнимает ее. У меня была собака, которую мне подарили щенком вскоре после моего переезда в Эрмитаж; я назвал ее «Герцог», Эта собака, не отличавшаяся красотой, но редкой породы, стала моим спутником, моим другом и без сомнения заслуживала это звание более, чем многие из тех, кто его получил; она была знаменита в замке

483

Монморанси своим преданным, ласковым нравом и привязанностью, нас с ней соединявшей. Но из очень глупого малодушия я переименовал ее в «Турка», между тем как множество собак носят кличку «Маркиз», и ни один маркиз на это не обижается. Маркиз де Вильруа, узнав о том, что я переменил кличку собаки, так пристал ко мне с этим, что мне пришлось поведать всем сидевшим за столом о своем поступке. В этой истории для герцогов было оскорбительным не столько то, что я дал псу такую кличку, сколько то, что я ее переменил. На беду, за столом сидело несколько герцогов: герцог Люксембургский, его сын, да и сам маркиз де Вильруа, который должен был со временем получить титул герцога и теперь носит его; он злорадно наслаждался, видя, в какое затруднительное положение поставил меня и какое это произвело впечатление. На другой день меня уверили, что герцогиня Люксембургская сильно журила за это своего племянника: можно представить себе, насколько этот выговор — если допустить, что он действительно имел место,— должен был улучшить его отношенье ко мне.

Единственной поддержкой против всего этого, как в Люксембургском дворце, так и в Тампле*, был у меня только кавалер де Лоранзи, заявлявший, что он считает себя моим другом; но еще более он был другом д’Аламбера, под сенью которого слыл среди женщин великим геометром. К тому же он был чичисбеем или скорей угодником графини де Буффле, большой приятельницы д’Аламбера; кавалер де Лоранзи существовал только ею и для нее. Итак, никто из окружавших герцогиню Люксембургскую не старался сгладить мои нелепые промахи; напротив, все как будто сговорились вредить мне в ее мнении. Однако, помимо того, что она пожелала взять на себя хлоцоты относительно издания «Эмиля», она дала мне в то же время еще одно доказательство своего интереса и доброжелательства, и я поверил, что, даже наскучив мной, она сохранила и навсегда сохранит ко мне чувство участия, обещанное мне на всю жизнь.

Решив, что можно полагаться на такую приязнь, я в беседе с герцогиней стал облегчать свое сердце признанием во всех своих ошибках, ибо держался с друзьями нерушимого правила показывать им себя в точности таким, каков я есть,— ни лучше, ни хуже. Я рассказал о своей связи с Терезой и обо всем, что из этого последовало, не умолчав и о том, как я поступил со своими детьми. Она приняла мою исповедь очень снисходительно, даже слишком, и воздержалась от заслуженного мной порицания. Особенно тронуло меня ее ласковое обращение с Терезой: она делала ей маленькие подарки, присылала за нею, упрашивала навещать, принимала ее в замке очень приветливо в часто целовала при всех. Бедняжка Тереза преисполнилась восторга и признательности, и, конечно, я разделял их, так как