Тихий друг - Реве Герард. Страница 39

То ли из-за того, что он легкомысленно позволил себе расслабиться, то ли из-за той шутки, но, так сказать, новое воспоминание Спермана было про службу в армии. Очень, очень странно, что ни учения в городке Б., ни события сегодняшнего дня не напомнили ему сразу столь волнительные переживания… Видимо, по какой-то причине он держал эту живую картинку глубоко в памяти, почти позабыл обо всем на долгие годы…

Почему? Может, потому что это напоминало ему о грехе, который он отказывался признать за грех, но который рано или поздно, а в этом случае здесь, перед Ее образом и троном, не мог оставаться в тайне, ведь для Нее каждое сердце — открытая книга?

— Индию потеряли, бед себе напряли, — прошептал Сперман. — Война, с ней шутки плохи.

XII

Все время вот эти подсчеты: сколько лет назад это произошло… О, были бы у него какие-нибудь записи, чтобы уточнить… Где-то тридцать шесть, тридцать семь лет тому, ну да, что-то вроде… Одно всплывшее воспоминание казалось не похожим на другое, но разве это не просто видимость? Разве эти красочные «воспоминания», которые он наколдовывал, не заканчивались всегда одним и тем же?..

Это случилось в «нашей — как это называл Сперман — Индии», где он служил под флагом Ее Величества тогда еще старшим лейтенантом: его взвод оказался недалеко от Танджонг Морава на острове Суматра. Никаких четких приказов не было; в сущности, они находились не на линии фронта, и неуютная тишина и безделье действовали подавляюще. Порой Сперман пробовал разогнать тоску в войсках вечерними посиделками у костра и рассказами. Он устроил такой вечер раз, два, а потом «его мальчики» на это дело подсели.

— Лейтенант, а вы вечером еще почитаете вслух?

— Как я могу читать вслух, если здесь нет ни одной книжки?

— Нет, ну, почитайте без книжки, лейтенант.

— Ты имеешь в виду: рассказать что-нибудь?

— Да, лейтенант: рассказать!

— Ну, хорошо, расскажу. Пусть Гусик сядет рядом.

Военнообязанный Гусик садился на землю рядом со Сперманом и склонял белокурую голову на плечо своему лейтенанту. «Я тогда вообще ничего не боялся, — подумал Сперман. — Куда же делась моя храбрость?»

При первой же встрече «Гусик» — светловолосый, худенький, похожий на девочку звереныш — и Сперман почувствовали неодолимое притяжение, и Сперман, с непонятным ему теперь безрассудством, ночью оставлял мальчика спать у себя в палатке. Он припоминал, что, увидев мальчика и услышав его голос, он совершенно терял осторожность. И нужно учитывать, что военная дисциплина — это не шутки, нежностей там не прощают… Почему же не было страха? «Потому что сознавал, что вокруг царит смерть», понял Сперман сейчас.

Для остальных все это оставалось тайной совсем недолго, но, как ни странно, никаких дисциплинарных последствий не имело. Правда, временами солдаты запевали песенку, которую сами сочинили Солдата Гусика на самом деле звали Ганс ван Доммелен.[20] Он сейчас вспомнил эту дразнилку:

На Засоню Гусика

Лучше не глазейте:

Он всю ночь играет

На лейтенантской флейте.

Лицо мальчика в палатке, при свете керосиновой лампы, в тропической ночи…

Порой Сперману казалось, что у мальчика два лица, точнее, что за одним лицом скрывается другое. «За его лицом только лицо вечности», сказал Сперман сам себе, и еще он вспомнил, что мысль об этом почему-то была ему неприятна: несмотря на жару, его знобило.

Так чем они там занимались? «Всем понемножку», подумал Сперман. То, чего хотелось ему, Сперману, не случалось: самым заветным его желанием было, чтобы было темно, и Гусик сидел в полном обмундировании в мягком кресле, и можно было устроиться у него на коленях и нежиться в его объятьях. Но там не было кресел или чего-нибудь в этом роде, и потом Сперман был старше на год или больше, и довольно мускулистый, и потому тяжелее Гусика, так что какой из него «малыш на коленках»!

Перед сном Гусик обслуживал Спермана, зарывшись лицом тому в пах, но прежде всегда спрашивал:

— Лейтенант, а если я буду плохо себя вести, вы ведь меня отшлепаете? Да? Отшлепаете, лейтенант?

Уже тогда у Спермана в голове бродили всякие неслыханные мысли и мечтания, но чтобы прилюдно наказывать Гусика — нет, такого рода желаний еще не появлялось.

Пока Гусик — согласно словам из солдатской песенки — играл на флейте Спермана, тот гладил его пышные, светлые, девичьи локоны, шею и ушки и согласно отвечал на жадные и настойчивые вопросы:

— Да, мальчик, конечно, я тебя отшлепаю.

Недостаток был в том, что Гусик тогда прерывал любовную службу и тем же ротиком умолял Спермана рассказать подробней, где и как будет происходить наказание. Этот наивный неуч не обладал даром красивой речи и даже самые страстные любовные желания выражал с трудом. Но все сводилось к обещанию Спермана, что он перед всем взводом перегнет Гусика через колено и хорошенько надает по попке.

— Вы правда так и сделаете, лейтенант? Завтра, да?

И все будут смотреть? Завтра? Лейтенант… лейтенант… они ведь все увидят, как вы со мной расправитесь, правда ведь, а?.. Завтра?..

И как заевшая граммофонная пластинка, Сперман раз за разом подробно описывал то, о чем умолял Гусик; ротик ненадолго замолкал, а страсть, наконец, достигала пика.

Любовное орудие Спермана выстреливало не благодаря мечтаниям о пытках, а, скорее, из-за раздражающего, слишком уж нежного сочувствия, с которым он боролся, или даже довольно скрытого презрения и желания когда-нибудь избавиться от Гусика, то есть от своей привязанности к Гусику.

То, что солдат даже здесь, в палатке, обращался к Сперману на «вы», было признаком, что все это ненадолго, хоть Сперман и понимал, что «ты» столь же неуместно.

В свою очередь — не ртом, а рукой — лаская и удовлетворяя Гусика, он поневоле вновь и вновь машинально говорил о том, как он публично его отшлепает, но в это была уже самая настоящая нежность: свободной рукой Сперман с отвращением, но и с любовью, да, заботливо гладил Гусика по лицу, кончиками пальцев нащупывая под кожей очертания костей. В этом не было, в сущности, ничего особенного: лежа рядом с мальчиком или мужчиной, Сперман почти всегда наблюдал или осязал контуры его черепа. Так что никакой звоночек не зазвенел, ничего предвещающего Сперман тут не увидел.

Гусикова «кончина» случилась довольно быстро: он был единственный погибший из взвода…

Сперману тогда выпала честь написать письмо родителям, но у него ничего не получалось, и он передал задание другому. Единственный сын, Гусик, к тому же — всего один ребенок в семье… Его родители держали табачную лавку в Зейсте, Билтховене или где-то в округе… То, что он был единственным ребенком, само по себе ужасно, но за что еще и табачная лавка: у Спермана это вызывало неописуемую грусть, он пытался понять почему, но тщетно. Сперман встал и подошел к освещенной нише.

— Это все я виноват, — пробормотал он, ненадолго задержавшись взглядом на неподвижном, бледном лице Статуэтки. — Я не любил его по-настоящему. Я согрешил.

Сперман знал Писание: человек мог согрешить мыслью, словом и делом, но кроме этой троицы, был еще четвертый грех: халатность.

— Я не отшлепал его. Вот он и погиб.

Потому что так все было устроено, по мнению Спермана. Если бы он любил Гусика по-настоящему, то должен был набраться храбрости, чтобы принять любовную исповедь и причастить его, отшлепать перед всем взводом.

— Это было все, о чем он просил, — бормотал Сперман.

Разве Гусик хотел чего-то еще? Денег? Сигарет? Дополнительный паек пива или пару пользующихся большим спросом тропических сапог, в которых ноги, несмотря на жару, не разлагались? Нет, ни разу… ничего подобного Гусик никогда не просил, только лишь этого покаяния в любви к нему на глазах всего взвода…

— Почему же я его не наказал? — прошептал он. — Тогда бы он не погиб. Это все я виноват, сильно виноват, виноват больше всех. Я не отшлепал его. А Ты… Ты не могла бы его отшлепать?.. Надавай ему посильнее по его солдатской попке… Он ведь не повзрослел ни на день.