Немцы в городе - Оутерицкий Алексей. Страница 65
– Дольше двадцати минут здесь не задерживаются. Текучесть, брат, – сказал он и я почувствовал, как спазматически сжался желудок – уж очень не понравилась мне эта текучесть.
Тут же, словно в подтверждение его слов, лязгнул засов; я зажмурился от яркого света, а детина, занявший своим объемом весь дверной проем, рявкнул:
– Липман, на выход!
– Я не хочу! – закричал, вскакивая, мужчина в очках с золотой оправой. Он отбежал в дальний угол камеры и присел на корточки, загораживаясь руками: – Я требую адвоката!
Силуэт детины сдвинулся влево и в камеру ворвались два человека в камуфляже, которые в несколько прыжков добрались до скрючившегося Липмана, ударили его по разу коваными ботинками куда-то в бока, затем рывком подняли на ноги, сунули несколько раз дубинками по почкам и потащили обмякшее тело к выходу.
Когда его протаскивали мимо, я, освобождая проход, поспешно убрал ноги под лавку и рискнул поднять голову. Заметив на губах Липмана кровавые пузыри, я быстро закрыл глаза и попытался припомнить какую-нибудь молитву.
– Фамилия, имя.
Я сидел на прикрепленной к полу массивной армейской табуретке и старался без задержек отвечать на все вопросы, какими бы странными они ни казались, потому что два стоящих за мной бойца выжидали три – пять секунд, и, если не следовало ответа, били в область почек. В кабинете был кафельный пол с небольшим, едва уловимым наклоном к центру, возле которого я сидел. В центре находилась решетка для слива, похожая на те, какие бывают на улицах, и к этой решетке устремлялись розовые дорожки наспех замытой крови. Нечего и говорить, что дорожки брали начало под табуреткой, на которой я сидел, из последних сил преодолевая боль, но при этом старался держать спину как можно ровнее, чтобы меня не заставили принять строевую осанку при помощи автоматного приклада.
– Сколько вам полных лет?
– Тридцать пять.
– Вы чиновник распределительной системы?
– Да.
– Вам известно, что в стране объявлено особое положение?
– Нет.
Меня ударили слева, я невольно охнул, схватился левой рукой за пострадавшее место и прокряхтел сквозь сведшие судорогой губы:
– Я хотел сказать… н-никак нет…
Меня ударили справа и я поспешно отдернул от спины руку.
– Вы знаете, что такое особое положение?
– Никак нет…
– Взятки берете?
– Да… То есть, так точно, – быстро поправился я и, покосившись по сторонам, осмелился добавить: – У нас все берут. Организация такая. Нельзя не брать.
Мое самовольство осталось без почечных последствий и это вселило в меня некоторый оптимизм.
– Фуа-гра едите?
– Так точно.
– Нравится?
– Так точно.
– Даже несмотря на то, что вы, несомненно, знаете, в каких условиях содержатся несчастные птицы?
– Так точно. Виноват. Уже жалею об этом.
– В распределительную систему вас пристроил отец?
– Так точно.
– А сам наворовал денег и уехал заграницу?
– Так точно.
– Хорошо… На данный момент ваши родители проживают в Лондоне?
– Так точно.
– Осуждаете?
– Ну разумеется! То есть, виноват… я хотел сказать – так точно. Родина – это святое…
Майор за столом полистал какие-то бумаги.
– Ваше звание.
– Лейтенант запаса… кажется. Виноват, не могу знать.
– Испытываете желание послужить Отечеству?
– Так точно! – Я опять бросил быстрые взгляды по сторонам и с энтузиазмом добавил: – Очень желаю!
Майор впервые оторвал взгляд от бумаг и посмотрел на меня прозрачными бесцветными глазами. Они оказались без выражения, как у рептилии, в точности, какими были глаза недавнего капитана.
– Хорошо… – Он опять пошелестел бумагами, раскрыл мой военный билет. – Вы в курсе своих функций в случае начала военных действий или объявления в стране особого положения?
– Н-никак нет.
– То есть при получении военного билета вы даже не удосужились посмотреть, что написано в его специальном вкладыше?
– Виноват, товарищ майор, не удосужился.
– Хорошо, читайте.
Он пальцем подтолкнул в мою сторону книжицу в кожаной обложке, я приподнялся и с болезненным кряхтеньем потянулся за собственным военным билетом.
– Вслух, – сказал майор.
– Зачислен в команду, занимающуюся конвоированием указанных лиц в указанные места, – прочитал я, запинаясь, и второй раз рискнул поднять глаза на визави. – Разрешите спросить… Что это означает, товарищ майор?
– Свободны… – сказал он, и я поспешил подняться. В момент наивысшего напряжения сил, когда мне удалось выпрямить неверные ноги, все мое тело пронзила сильнейшая боль, и я рухнул на пол кабинета номер десять.
Кажется, меня опять куда-то поволокли, и я еще успел испытать радость, что не за ноги, иначе вместо ботинок сейчас о кафельную плитку, которой был выложен и коридор, билась бы моя голова.
Все это было днем. А к вечеру, образовав широкую длинную колонну, мы, новобранцы, сидели в чистом поле на корточках со сложенными за спиной руками, ожидая прибытия поезда. Все были выбриты на лысо, обрызганы пахучими средствами от паразитов и переодеты в выцветшую форму рядовых царской армии образца Первой мировой войны. На ногах бойцов были обмотки и не знающие сносу ботинки из воловьей кожи, выданные, как предупредил каптер, на десять лет с учетом каждодневной носки. У каждого за спиной был пристроен брезентовый сидор с личными вещами и трехдневным сухим пайком, состоявшим из двух кирпичей черного хлеба с отрубями, спичечного коробка с солью и трех луковиц из расчета одна луковица на день. Еще у каждого был холщовый мешочек с махоркой и несколько газетных листов для изготовления самокруток.
Сторожили колонну бойцы с собаками. Те злобно лаяли в нашу сторону, норовя сорваться с поводков, а рядовые тянули подопечных к себе, лениво уговаривая их успокоиться.
Через час посиделок, во время которых личному составу было предписано смотреть в землю, не шевелиться и молчать, раздался надсадный гудок и появился паровоз, окутанный белым облаком пара.
– По вагонам! Справа по одному, бегом, марш! Первый пошел!
И мы, согласно команде, поковыляли на затекших ногах к вагонам.
Как ни странно, это оказались не теплушки, на которые мы уже настроились морально, а обычные плацкартные вагоны. Разбитые на отделения, мы сидели в отведенных личному составу купе без дверей и конспектировали речь расхаживающего по вагону комиссара. Большинство стало рядовыми и только некоторые, включая меня, удостоились чина фельдфебеля, чем я очень гордился.
– Таким образом, товарищи… – любовно поглаживая деревянную кобуру маузера, веско бросал облаченный в кожанку крепкий мужик с лицом и вислыми усами колхозника, – в подобного рода вопросах мы должны руководствоваться прежде всего революционным правосознанием… и лишь в последнюю очередь буквой соответствующего декрета или комментариями к нему крючкотворов-юристов, которых, впрочем, наша справедливая власть упразднит в первую очередь за ненадобностью… Иначе говоря, все должно идти вот отсюда… – Он убирал руку с кобуры и похлопывал ладонью по левой стороне груди, а мы записывали, стараясь не пропустить ни единого его слова, чтобы после проверки тетрадей не оказаться в цугундере.
– Каждый из вас отныне наделяется особыми полномочиями и может или даже обязан вершить на местах суд революционного трибунала, который будет представлять в единственном числе… Пресловутые тройки устарели, товарищи… А что вы хотите… революция!
До Дальнего Востока мы ехали два месяца, втайне, чтобы не услышал товарищ вагонный комиссар, гадая, почему нас отправили нести службу именно в эту точку. Протестующих не находилось, напротив, все были настроены решительно, и громко, чтобы слышал комиссар, говорили, что если так надо, значит, надо, выражая готовность нести службу в любой точке мира, куда направит Родина.
Дезертиров было крайне мало – всего пятеро, улучив подходящий момент, выпрыгнули на ходу, да еще двое удрали на редких остановках, – и все были наказаны по всей строгости особого положения. Троих наказало революционное Провидение, сломав им шеи во время совершения прыжка с несущегося на всех парах состава, а четверо были изловлены военными патрулями, посажены на кол на крышах вагонов, и их мумифицировавшиеся от солнца и ветра тела по прибытии в конечную точку путешествия пугали своим видом редких в этих краях местных жителей.