Затишье - Цвейг Арнольд. Страница 42

«Нижеподписавшийся, призванный в армию вследствие ошибки штаба военного округа в Берлине — адрес: Шенеберг, Папштрассе, — был вынужден прервать подготовку к защите дипломной работы по философскому факультету. Благодаря любезности руководства университета им. Фридриха Вильгельма нижеподписавшийся числится в списках студентов, которые находятся в отпуску по случаю пребывания на фронте. Мобилизованный в апреле 1915 года, он, получив назначение в нестроевую часть, с августа того же года непрерывно находится на фронте: сначала в Лилле, затем в Сербии и, наконец, под Верденом. В начале текущего месяца он получил четырехдневный отпуск на предмет женитьбы, включая два дня на дорогу. За этот срок у него не было никакой возможности заняться своими университетскими делами. Ввиду того что война затягивается, а на войне все его время поглощает чисто физический труд, возникает опасность, что плоды почти пятилетних занятий в университете пропадут даром. Признанный на всех освидетельствованиях годным к гарнизонной службе, он разрешает себе войти с предложением использовать его в качестве референдария при военно-полевых судах. Это позволило бы ему собрать и обобщить весь необходимый материал и по окончании войны написать свою дипломную работу на тему „Правовые представления о суде над умершими у древних народов“».

— И закончил я следующим веским соображением: «Я был бы чрезвычайно признателен за внимание к моей просьбе, ибо те исключительно большие жертвы, которые уже понесло на полях сражений научное и культурное пополнение Германии, заставляют ведущих деятелей нашей культуры опасаться за ее будущее». Засим следовала моя подпись.

Медленно кивая, Бертин пустил копию прошения по кругу своих слушателей, а когда те вернули бумагу, сложил ее и спрятал в боковой карман кителя.

— Вы, конечно, опять смеетесь, Винфрид, — продолжал он. — Вполне понятно. Не смешно ли в самом деле: этакая интеллигентская наивность! Ясно, что в глазах военных дипломная работа на подобную тему — материал для сатирического журнала! Заниматься древними поколениями, с полной серьезностью вершившими суд над мертвыми душами! Но вспомним, что с четырнадцатого года наши писатели по поручению министерства иностранных дел беспрестанно вколачивали в головы населения у себя в стране и за границей, что, если бы не мы, Европа погибла бы, что исцеление миру принесут только немецкий дух и немецкая культура. Разве не позволено было проверить на примере, как ценят у нас культуру?

Накануне войны в Зольне под Мюнхеном, в чудесные дни и ночи, я занимался темой суда над мертвыми душами, делал наброски и записи, а несколько позже на этом же материале написал статью «Магия и закат культуры»; мне и в голову не могло прийти, что мне суждено будет выступать адвокатом умершего и бороться за восстановление его прав. Вы эту статью читали, Познанский, так скажите же, разве я не доказал, что недостаточное понимание закона причины и следствия приводит к падению нравов и трагической гибели? Всемирный успех римской цивилизации, ее торжество над греками, семитами и варварами объяснялось тем, что она клала в основу решения социальных задач свой технический гений и сильную политическую волю. Рим нигде не подменял реальной действительности эмоциональным фантазированием и торжественными жертвоприношениями. Не стану отрицать, что я с величайшим удовольствием изучал представления, на которые опирались эти отошедшие в прошлое культы. Умершего, прозрачного, как стекло, древние ставили перед судьями душ, взвешивали его земные деяния и устанавливали потрясающее равновесие между добром и злом, между долженствующим и содеянным. Сердце мое трепещет от догадок, я восхищаюсь нравственной гениальностью и поэтической силой этих эпох, я чувствую, как во мне оживают пласты, восходящие к еще более далекой древности, чем времена Хамураби и первых фараонов. Египтяне и этруски тех веков считали жизнь человека после его смерти гораздо важнее его земного существования, важнее жизни на ярком дневном свете. И только вместе с Сократом и Платоном, Исайей и Кодексом жрецов медленно пробивала себе дорогу в государственном строе общин струя реалистических норм поведения. Я всегда знал, что такого рода представления подсознательно звали меня к борьбе за юного Кройзинга, они оплодотворяли меня идеями, укрепляли. Нынче, жестоко проученный, я никогда не забываю, что я рядовой ополченец, и мне самому кажется невероятным мое тогдашнее «я». Но, представьте себе, душевно я не был одинок, кто-то нашептывал мне, что предпринять и как поступить, тени умерших друзей жили во мне.

Да, надо помнить еще об одном обстоятельстве. Именно к этому времени я просчитался в бюджете своих душевных сил. До женитьбы я ощущал себя свежим, физически закалившимся, очень крепким, смешливым фронтовым кули. В ту пору, в начале шестнадцатого года, я начал входить в известность как писатель, С пятнадцатого года люди все больше и больше находили в чтении книг средство уйти от суровой действительности; на исходе второго года войны все устремились в мир фантазии. Границы были наглухо закрыты, поездки внутри страны представляли собой сомнительное удовольствие, железные дороги были перегружены постоянными перебросками войск, и вдобавок тогда уже начались затруднения с углем. А в воображаемом мире рассказов было невыразимо легко и прекрасно. Все, что печаталось, бурно поглощалось, читающая публика обратилась и к нашим книгам, книгам молодых писателей. Мой роман «Любовь с последнего взгляда», пренебрежительно замалчиваемый критикой, четыре года пролежал почти незамеченный, к великому огорчению моего издателя. И вдруг о нем заговорили, он дождался внимания и интереса, понадобилось новое издание. И за несколько месяцев оно полностью разошлось. Моя молодая жена получала гонорары, извещения о переизданиях, запросы от издателей, не залежались ли у нее рукописи моих талантливых рассказов.

Не залежались ли! В Крейцбурге у меня в чемодане оставалась гора ненапечатанных новелл, незаконченный роман, наброски к книге, задуманной как продолжение моего первенца. Жена посещала моих родителей, с чувством скорби и вместе с тем счастья забирала рукописи к себе на квартиру, в Далем. По моим указаниям она заключила выгодный договор с одним весьма уважаемым мюнхенским издательством: двенадцать рассказов, собранных в одной книге, издательство обязалось выпустить осенью. Это были те самые двенадцать рассказов, которые мы с женой на протяжении нескольких чудесных месяцев вместе гранили, полировали, и в результате получились до блеска отшлифованные новеллы, одни — слабее, другие — сильнее, но в общем букет вышел неплохой. Во мне проснулся писатель, который до скрежета зубовного отстаивает каждую свою запятую. Я пообещал, что буду сам держать корректуру моей новой книги. Сверстанные листы пересылались мне через полевую почту. Встреча моя с Кройзингом совпала с началом работы над корректурой. К концу августа книгу нужно было полностью подготовить к печати; мои рассказы, заключенные в красивый переплет и напечатанные пока еще на хорошей бумаге, должны были увидеть свет в Мюнхене к открытию осенней ярмарки.

Мне не следовало браться за эту работу. Каждый рассказ нес в себе особые, ощутимые только для меня и Леноры ароматы, трепет свободной и теплой жизни, бытия, подчиненного лишь внутренним, человеческим побуждениям. Было бы лучше, разумеется, если бы все это могло передаться и рядовому читателю. Но в те времена я исповедовал в вопросах формы приверженность к литературным традициям; я прятал свою независимость за отточенной, прозрачной прозой.

И вот на протяжении дня я был солдатом нестроевой роты, номером, которого любой ефрейтор мог отбросить в ничто примитивнейшего бытия, для которого страховой агент Глинский означал неприступную вершину, а младший лейтенант — божество судьбы; который ел из котелка, в минуты отдыха бил вшей, был на ты с портовыми рабочими, батраками и ассенизаторами и который погиб бы, если б не сумел без излишнего трения включиться в этот мир, другими словами, пребывать в состоянии расщепленного корнеплода. Но вот кончался рабочий день, и в те несколько еще светлых часов, которые можно было провести за стенами барака, а потом при свете лампы, когда вокруг галдели, смеялись, резались в карты, мне приходилось будить в себе писателя Вернера Бертина, сосредоточенно прослеживать ход каждой фразы, выбирать наиболее сжатое выражение, проверять музыку каждого абзаца и в зависимости от нее — расстановку знаков препинания. Это, знаете ли, стоило большого нервного напряжения, делало меня раздражительным, ибо рано утром я еще не мог забыть в себе того интеллектуального человека, каким накануне вечером засыпал. Громкий топот множества сапог, все то низменное, что меня окружало, я должен был каждое утро проглатывать, как жабу, о которой говорит Золя. Но, если бы я утратил связь со своими товарищами, я погиб бы. Глинскому не стоило бы труда подвести меня под самую жестокую и несправедливую кару, продырявить ту гладкую защитную корку, которую мне обеспечивали знание служебных обязанностей и отказ от сопротивления. Разумеется, без последствий эта двойная жизнь остаться не могла.