Кого я смею любить. Ради сына - Базен Эрве. Страница 24
шарф развязался; пальто, сброшенное усилием плеч, упало навзничь, раскинув рукава, нелепо пустое без меня;
за ним последовало все остальное, — кроме часов, которые я забыла снять, — цепляясь за колючки, за
репейник, оставляя на осоке светлые пятна белья и предоставив мне безрассудно погрузиться в воду, в воду, в
воду, барахтаться там и отмываться, отбиваться руками от пены и от себя самой, от течения и от щипавшего
кожу холода.
* * *
Задыхаясь, без сил, я выбралась на берег, когда появилось солнце, чей красный диск загораживало
длинное серое слоистое облако, распластавшееся по горизонту. Обнаженная, но не питая приязни к своим
прелестям, я растиралась до крови, жалея о том, что у меня не хватает духу сделать это пучком крапивы, и когда
я снова влезла в свои доспехи, мне стало невыносимо жарко. Туман над болотом и над лесом рассеялся, открыв
извилистые протоки и запутанные тропинки, и мне вдруг захотелось разобраться в своей путанице и своих
извилинах. Но я не более разговорчива сама с собой, чем с другими. Мне нужно себя подначивать, чтобы
вытянуть из себя объяснения. У тебя есть любовник! Ты переспала с твоим отчимом!.. Вот и все, что я могла
себе сказать, чтобы наказать в себе эту ломаку, прячущуюся от слов и не погибшую вместе со своей честью.
Покинув берег, я шла все прямо вперед, и мне пришлось два или три раза обойти весь парк, прежде чем я
согласилась дать себе передышку и позволила себе опуститься на срубленный сук, с детских лет служивший
мне скамьей. Присев на него, я принялась нести мрачный вздор. Хоть Морис мне и не настоящий отчим, я все
же на самом деле его любовница. Однако я не люблю его, не могу любить, а то бы я знала. Он, впрочем, тоже
меня не любит. Он подчинился грубому влечению, воспользовался случаем, одним из тех моментов глупой
слабости, от которых, по уверениям некоторых романов, потом страдают женщины, так же как от этого
страдают — а это я уже знала не понаслышке — козы и кошки. Дело скверное, но ничего не попишешь: я
лишилась девственности, как другой лишился бы глаза — случайно.
Эта картина заставила меня остановиться. Я зашла слишком далеко в ярости самоуничижения. Я снова
поднялась на ноги, устав от себя и возмутившись своими оскорблениями. У меня пылали щеки от яркого
воспоминания о пяти жарких минутах, когда, на дороге в рай, “случайность” показалась мне совсем иной.
Слепцы — да, мы были слепы, на этой дороге у нас вдруг закрылись глаза. Но огонь уже давно, много дней
теплился под черной золой. Эти сияющие взгляды Мориса, эти нерешительные робкие прикосновения, эти
колебания между “ты” и “вы”, да и сама эта настойчивость, терпение, с каким он вел мою осаду, — разве они не
были такими же ясными признаками, как мое злобное кокетство, мое стремление довести до конца жалкую
битву, в которой моя враждебность, возможно, всегда была лишь маской ревности? Долго сдерживаемое пламя
прорвалось в нас наружу, и, оба пораженные, оба ошарашенные, мы внезапно отдались на волю страсти.
Страсти! Мне понравилось это слово, извинявшее меня, окрашенное какой-то тайной, какой-то ночной
неизбежностью, не такой цветистой, но более властной, чем любовь. Я повторила это слово пять или шесть раз,
но не успела заметить, что, переходя от нападок к сентиментам, впадаю из одного ребячества в другое. Фурия
во мне перешла в наступление: “Страсть! Не слишком-то обольщайся! Что ты с ней будешь делать, скажи на
милость? Морис-то твой женат! Да, все мы знаем, что это замечание девушки, а ты перестала ею быть без
особых церемоний и очень мало беспокоясь о семейном положении твоего спутника. Но все-таки пора бы
поведать о том, почему ты так быстро сбежала вчера вечером, почему ты крутишься и извиваешься вокруг
твоего драгоценного прегрешения, старательно умалчивая о главном. Ведь мало того, что он женат, Изабель,
твой любовник женат на твоей маме, несчастной больной, которую ты любишь и которая тебя любит, и его она
любит тоже… Пасть за тридцать секунд, когда ты неприступная Изабель, — прямо скажем, довольно обидно!
Но согрешить с единственным мужчиной, к которому ты не имела права прикасаться, — вот в чем вся черная
суть этого дела: кровосмешение, от которого никакая ледяная Эрдра не отмоет рыжих девчонок!”
— Изабель, где ты? — крикнул кто-то со стороны дома.
Я помчалась в обратном направлении. Парк вдруг стал слишком маленьким; я перепрыгнула через
насыпь и понеслась по “Буваровскому лугу” — огромному выпасу, арендованному одним мясоторговцем и
усеянному старыми коровьими лепешками, жесткими, как галеты. Голос преследовал меня:
— Где ты, Изабель? Пора!
Что пора? Меня преследовал и другой голос, который было слышно и без помощи ушей. “Беги, девочка,
беги, ты постепенно себя догонишь, чтобы лучше слышать! У нас есть еще, о чем поговорить. Ты подумала о
том, что не затмила бы свою мать, если бы ее не изуродовало? Мы молоденькие, свеженькие, у нас подвижные
колени и твердая грудь. Но для него это лишь новизна, а не красота, а для того, чтобы поддаться дьявольскому
искушению, надо лишь испытать воздержание. Держи его крепче, Изабель: шутка сказать, он может сбежать от
тебя, если выздоровеет твоя мать…”
В этот момент моя юбка за что-то зацепилась. Я обернулась с глухим криком, но виновата была всего
лишь ползучая ветка ежевики, отделившаяся от изгороди, вдоль которой я бежала, не находя выхода. Я
посмотрела на свои подмоченные часы, в которых между стрелками, застывшими у цифры “6”, плавал шарик
воздуха. Было наверняка около восьми часов. Зов возобновился, и вскоре на краю выпаса появился Морис с
портфелем под мышкой, все так же окликая меня и размахивая правой рукой.
* * *
Ноги у меня стали ватными, я не могла больше шагу ступить. Я с раздражением смотрела, как он меряет
поле большими, ровными шагами, старательно ставя ноги между лепешками, — и все это слишком выверенно
для походки взволнованного человека, какой она должна была быть. Неужели он настолько уверен в себе,
уверен во мне? С самого пробуждения я боялась этой минуты, разрываясь между желанием встретить его в
штыки и уткнуться в его пиджак. В тот момент, когда, приблизившись ко мне на несколько метров, он окинул
взглядом близлежащие изгороди, удобные для подслушивания, тоска и озлобленность слились во мне воедино,
подсказав третью манеру поведения: “Будь с ним мила, не более, будто ничего не случилось, и тогда он сам не
будет знать, что делать!”
Но Морис крикнул, наверное, в виде предупреждения, чтобы я не бросилась ему на шею:
— Надо же! Малышка Шазю уже выгоняет стадо.
И сам протянул мне руку, шепча:
— Я не целую тебя, дорогая: на нас смотрят.
Затем сразу же подцепил меня под локоть, беря на буксир:
— Пошли, сейчас только четверть девятого, но сегодня лучше уехать пораньше.
Никаких вопросов, никаких замечаний. Решительно, во всех ситуациях он пользовался одинаковым
приемом: тактичность, ненавязчивость, бальзам молчания на тайные раны. Его взгляд не выражал ничего: ни
желания, ни торжества, ни гнева, ни удивления, только, может быть, легкую тревогу. Впрочем, он сам в этом
признался, все так же шепотом, когда мы вернулись в парк:
— Изабель, я прошу тебя: возьми себя в руки. У тебя все на лице написано, а нам теперь надо быть
такими осторожными!
Сообщничество кустарников не подбодрило его, не подало идею обнять меня. Боялся ли он меня
отпугнуть или считал, что отныне легче будет делать это в кабинете, чем рисковать в Залуке? Возможно,
подготавливая наше “безумие”, он уже включил в распорядок дня и свое спокойствие? Я знала, что он
принадлежал к людям, обладающим настоящим талантом кондитера и умеющим подсластить самую горькую