Кого я смею любить. Ради сына - Базен Эрве. Страница 38
Она горит, свертываясь в трубочку, а я думаю о том, что позже поставлю в рамку фотографию мамы —
когда больше не буду оскорблять ее взгляд. Пока же, чтобы ничто, ей принадлежавшее, не оскорбляло моего
взгляда, напоминая о нем, переберем платья, белье, бумажки. Морис уже сделал это однажды. Я догадываюсь,
что он искал: любовные письма в наследство не оставляют, они наверняка пропали одновременно с пудреницей.
Но есть еще столько других вещей, чье присутствие недопустимо! Все, что появилось здесь менее года назад,
должно исчезнуть: серый костюм, пляжное платье, привезенное из Бернери, нейлоновые комбинации, вдруг
сменившие бумазею, корсет, лодочки, в которых мама любила вертеться на каблуках, и эти флакончики, тюбики,
баночки, грим, бывшие так же бессильны сохранить ее красоту, как аптекарские склянки — спасти ее жизнь.
Старый халат я оставлю, но не новый. Всеми этими шелковыми чулками, купленными неизвестно когда, лучше
пожертвовать. Поразмыслив, я решаю не сохранять и старых платков, которыми при случае пользовался Морис.
Непреложное правило: то, что напоминает о мадам Мелизе, — не памятка о маме. Мы больше не соперницы,
мы покинули одного мужчину, он не может прекратить существовать для одной, не прекратив существовать для
другой. Мне — мне — не оставили ни письма, ни брошки, ни какой ни на есть безделушки, и нищая, словно
монахиня, которая к тому же потеряла бы веру, я не смогу жить среди предметов чужого культа.
На незабудковом покрывале, о котором Нат всегда говорила: “Это покрывало для кокотки”, — выросла
уже целая куча. Прежде чем вернуть на место белое фамильное покрывало, из которого я в детстве так часто
выдергивала бахрому, подбросим туда еще тряпки и побрякушки, подозрительные безделушки, записные
книжки, чье изучение было бы небезопасным, и, по той же причине, любой клочок бумаги, если на нем хоть
что-то написано. Теперь завяжем четыре конца в тюк. Комната многого лишилась, но так даже лучше: она снова
стала такой, как после смерти бабушки, когда мама поселилась здесь, уступив серую комнату Натали, до тех пор
помещавшейся с нами. На очищенных полках и в ящиках остались только их старые хозяева из толстого льна
Мадьо: шершавые простыни с подрубленной кромкой (пересчитаем: двадцать две и три тонких), полотенца,
устоявшие перед ржавыми пятнами от проволоки (сорок три вместо сорока восьми: остальные, наверное, в
стирке), салфетки с красной нитью (семь, то же примечание), салфетки с синей нитью (тридцать девять) и
наволочки, скатерти, рушники — в большинстве своем разрозненные и в довольно плохом состоянии. Эти
богатства имеют право оставаться в Залуке, так же как и те, кто ими удовольствуется.
Остальные, в тюке из голубого атласа, заброшенном мне на плечо, уже спускаются по лестнице. Натали с
каменным лицом, — но из податливого камня — смотрит, как я уношу этот хлам. Угрюмо, но не без задней
мысли, она говорит:
— Пойду натру пол в твоей комнате.
Берта тоже скатывается по лестнице, идет за мной следом. Небо — цвета покрывала; такова же Эрдра, к
которой я молча направляюсь и куда летит моя ноша, быстро подхваченная течением и утянутая на дно. И если
в этот момент силы меня покидают, если мой поступок вдруг кажется мне ребяческим, моя справедливость —
неправедной, а изгороди изнуряющими — это уже не важно. Я знаю, моя жертва похожа на все прочие: это кара,
за которой я укрываюсь, давая успокоение душе. Ну же, всего иметь невозможно! Когда искупишь свое счастье
стыдом, гордости без горя не воротишь. Как скажет Нат, та жертва ценная, которую приносишь долго. Но
наша жертва — наша награда, Изабель! Берта, с круглым, как фаянсовая тарелка, лицом, мудрее меня, она
шепчет:
— Ты видела елочки, Иза? Видела?
Она говорит все еще печальным голосом. Эти елочки мама, — которой на них было плевать, — уже не
увидит: не увидит, как они вытягивают свои верхушки и, выбрасывая лапку за лапкой, выдираются из
отпихивающего их ежевичника, осаждая старые стволы, которые я обвожу своим взглядом. Как и вода позади
нас, древесные соки не останавливаются в своем течении, и если любовь отступает — Залука остается.
XXV
Полный траур мне соблюдать не удается: к нему неотступно примешиваются недостойные душевные
муки, к которым вскоре присоединяются еще более зазорные опасения. К тому же у нас полон рот забот: когда
нужда не дремлет, скорбь умолкает.
Сразу же нам пришлось с головой уйти в тяжелые хлопоты: собирать деньги, собирать документы,
хитрить, чтобы вывести из совета нежелательную фигуру, тревожить дальних родственников, которым не
улыбалось трястись в раздолбанном автобусе и тратить время на то, чтобы часами зевать перед мировым судьей,
настолько же равнодушным к нашим делам, как и они сами. Сразу же пришлось обеспечивать наше
существование, для которого было недостаточно ненадежной помощи месье Дюплона, сама ненадежность коей
вызывала некоторые возражения — вероятно, подсказанные из Нанта тем, кого не следовало называть и чья
изворотливая нежность, чтобы не выпустить нас из рук, затягивала нас в судебный водоворот.
Несмотря на черные ленты, неуклонное чтение молитв, труд до изнеможения, до оцепенения, Натали
всюду поспевала, всегда вовремя приподнимая свои тяжелые веки. Серая комната по-прежнему брала верх над
голубой, в которой свернулась калачиком новая королева под неусыпным надзором регентши, вытесненной в ее
стены и противоречия. На неделе снова заработала швейная машинка: Натали взялась перешивать готовое
платье для одного универмага в Нанте. Она отказалась от услуг мэтра Руа, заставила мэтра Армеле составить
новую опись, во время которой были обнаружены семьсот тысяч франков пятипроцентной ренты, “забытые” в
фарфоровой вазе, а после ухода нотариуса спокойно отклонила мои возражения, сказав:
— Мои деньги, что хочу, то с ними и делаю. Уж лучше они перейдут к вам, будто бы от матери: мне
пошел седьмой десяток, Иза, после моей смерти государство все у вас отнимет. В прошлый раз я подложила
только кое-какие сбережения на расходы. Теперь, когда этот убрался, могу выложить остальное.
Она вовсе не надеялась, что я брошусь к ней на шею, и я поблагодарила ее скупо, неловко. Такие
проявления доброты выковываются в цепь, а благодарность вешает на нее замок. Лишившись всего, Нат
вознаградила раскаявшуюся, навязав мне свое доверие, которое невозможно обмануть. Что мне делать, Господи,
что мне делать, если вдруг все начнется сначала?
* * *
“Этот”, однако, убрался не так уж далеко. Он бродил поблизости. Однажды утром мадам Гомбелу сказала
нам с притворно невинным видом: “Да, кстати! Я вчера вечером видела месье Мориса. Он здесь
прохаживался”. Однажды ночью я слышала свист под моим окном, а утром обнаружила на песке аллеи
глубокий мужской след, который Нат потом тайком разровняла граблями. Если мы вместе ходили в церковь по
воскресеньям, не надо было спрашивать почему. Если Натали настояла на том, чтобы мы снова взялись за
шитье, и нашла несколько предлогов для прекращения моей работы в Нанте (мэтр Армеле, например, охотно
взял бы меня к себе), если она никогда не посылала меня за покупками и всегда только сама отлучалась из дома,
стараясь не объявлять об этом заранее, оставлять Берту на моем попечении и не задерживаться по пути, — не
надо было спрашивать почему. Любая прогулка в роще казалась ей подозрительной, и я зачастую заставала ее на
повороте тропинки с ножом в одной руке и пакетом в другой, якобы старательно рвущей одуванчики для салата.
Вечером, стоило только какому-нибудь клаксону подольше погудеть на повороте, как она начинала ерзать
на стуле. Конечно, она ничего не говорила! Только не это! Не допускать того, будто что-то произошло — или