Кого я смею любить. Ради сына - Базен Эрве. Страница 40

процессу, свидетельствующему о девичьем здоровье, и прекрасно обо всем осведомлена благодаря стирке. Она

ничего не сказала: неуверенность питает надежду, и лучше уж до конца удерживать свою подозрительность от

непростительной ошибки. Но дни идут, и надвигается объяснение, которого мне не избежать.

* * *

Встанем. Выйдем из дому, раз сегодня воскресенье. Надо подумать, понять, чего я хочу, что я еще могу.

Кто бы стал колебаться в подобной ситуации? Никто, даже папа, у которого еще есть на меня права (но он с

радостью он них избавится, избавившись тем самым и от алиментов), не помешает мне выйти за Мориса. И

спаситель недалеко; хоть он больше не пишет, не сигналит на поворотах дороги, не подает признаков жизни,

четверть часа разговора наедине наверняка заставят его забыть об оскорблении, и я сильно удивлюсь, если,

узнав о моем состоянии, он откажет мне в том, что сам уже предлагал при других обстоятельствах.

Уже! Это не столько утешение, сколько гарантия. Я брожу в нерешительности. Высокая трава щекочет

мне икры. Пролетает козодой с раскрытым клювом, глотая слепней и пчел. В огороде Берта, выпятив зад,

сверкая белыми жирными ляжками поверх впившихся в них подвязок, полет молодую морковку.

— Она мне морковки вырывает больше, чем бурьяна! — кричит Натали мадам Гомбелу, подошедшей

посплетничать через подстриженную изгородь.

В день Господень работать не принято. Но Нат оставила шитье (потому что это заработок) ради жнивья

(потому что это развлечение) и из экономии вскапывает новую грядку. Вспарывая глину резкими ударами

мотыги, она сажает картошку. Мадам Гомбелу делает ей знак, и обе провожают меня взглядом, пока я иду к

рябине, на вечное свидание с собой: на берег Эрдры.

Надо во всем разобраться. Уже, уже… Я ли тогда не радовалась, бедная моя мамочка, что твой путь к

семейному очагу лежал через черный ход! Нужно ли и мне постучаться в эту дверь, находясь в худшем

положении, и сказать мужчине, которого я отвергла: “Ты был мне не нужен. Но теперь, поразмыслив, я

вынуждена спасать свою честь”. Черепица Мороки по ту сторону болота кровавится над ярко-зелеными

выгонами, на которых пасутся красивые племенные коровы. Я уже слышу, как мэтр Тенор орет на своего

отпрыска: “Да это уже традиция! Они там, в Залуке, вечно беременны, чтобы выйти за тебя! Ты хоть на этот раз

потребовал медицинскую справку?” Презрение отца, попреки сына — вот все, что меня ждет, и хорошо еще,

если мой муж забудет, как он стал моим любовником. Что бы они ни говорили, мужчины, взявшие жену без

брачного свидетельства, помнят об этом всю жизнь. Да и потом: то, что разделяло меня с Морисом вчера,

существует и сегодня. Если бы последствия проступка могли его искупить и, придав ему иной вид, сделать

достойным, угодным Богу и Закону, все было бы слишком просто. Избрав себе наказание, вина становится

тяжелее, довлея по-прежнему только над половиной Изы, не сокрушая другой. Пуповина этого ребенка

соединяет его только со мной. Для того чтобы она связала его с Морисом, чтобы он звался Мелизе, это имя не

должно было принадлежать ранее никому в Залуке и не вызывать у меня ощущения того, будто я дарю жизнь,

обворовывая смерть. А еще надо… Я говорю глупости, но эта мысль носится по всей Залуке, пестреющей

дикими цветами: еще надо, чтобы маргаритка не могла одна породить другую маргаритку, чтобы пыльцы было

недостаточно и чтобы зачатое дитя не могло появиться на свет без отца… Отец! В определенном смысле, он

свою задачу выполнил, а все остальное возложено на меня.

Селезень на реке вдруг захлопал крыльями и, коротко прокрякав что-то в одобрение, взлетел в сиянии

водяной пыли. Я машинально сажусь на берег, расстегиваю сандалии, как делала столько раз, чтобы

попробовать ногой воду. Гладкий медленный поток ткет из лютиков длинное полотно, которое раскраивает

низко растущая ветка. Ясно виден садок поперек течения, между двумя пластами рогульника, и я сама

удивляюсь своему молнией промелькнувшему желанию выудить его багром. В моем положении мне бы

пристало скорее думать о том, чтобы последовать за Офелией к этим длинным водорослям, так хорошо

вплетающимся в волосы утопленниц. Эрдра — это и способ отправиться в Нант; там, гуляя по набережным,

Морис, может быть, увидит, как я проплываю. Именно об этом, наверное, и подумали (причем совершенно

напрасно): позади меня раздается хруст веток, и появляется Натали, притворяющаяся, будто собирает хворост.

Ее поступь, посадка головы, тяжелое дыхание — все предвещает сцену. Она говорит:

— Твои дни еще не наступили, что ли? Чего это ты ноги в воду суешь?

Она знает все наши дни: раньше она сама делала пометки в календаре, и мой далеко не в порядке! Но это

лишь предисловие, чтобы заставить меня нарушить молчание; я могу снова надеть сандалии, но это ничего не

изменит.

— Боже мой, — стонет она, — я так и знала! Увял цветок — жди ягодки.

Она распаляется и кричит:

— А ну, скажи, что ничего не было. Скажи, тварь! И скажи еще, что это на тебя нашло? Заваливается на

спину — и с кем! когда! А потом мечтает себе и удивляется, что ее раздуло… Влипли мы с тобой по уши!

Хорошенькую жизнь ты себе устроила! А мне как людям в глаза смотреть? Что я отцу твоему скажу — мол, не

уберегла? А как прикажешь объяснить все твоей сестре? Ах! Слава Богу, Бель до этого не дожила…

Она бросила свой хворост, размахивает руками, но на этот раз не даст мне пощечины: я теперь не одна,

грешница облекает собой невинного, и Эрдра, моя подруга, не подсказывает ей ничего стоящего. Натали

успокаивается и протягивает мне руку:

— Пошли, — говорит она грубо, — я хочу с тобой поговорить.

Поговорим, то есть дадим ей высказаться. Где мне, по привычке запертой на замок, взять ответы? Нат

идет медленно, отдувается на подъеме, прислоняется спиной к рябине. На лице ее написано страдание: скулы

выдались, морщины углубились, волоски на подбородке встали дыбом. Охрипшим голосом она говорит:

— Ты сама себя наказала. Что уж теперь тебя корить! Я тебя знаю: держишь все в себе, сама себя

проклинаешь. Но ничего путного в этом нет, Иза: сейчас самое главное — знать, что делать дальше. Если

хочешь и если он, твой Мелизе, тоже этого хочет, ты, конечно, можешь за него выйти; не ты первая сошьешь из

стираной простыни подвенечное платье. Другое дело — надолго ли все это…

Она не расспрашивает о подробностях; и никогда не спросит. За ее спиной видны зарубки на рябине. Нат,

должно быть, стала ниже ростом, так как однажды мы измерили ее, под громкий смех, а теперь ее шиньон не

достает до отметины. Она слабо посмеивается:

— А он хорош гусь! Завел себе молоденькую, кровь разогреть. А ты донашиваешь материны обноски.

Через десять лет ты, баба в самом соку, получишь мужика, кряхтящего от ревматизма, и, со своей гладкой

кожей, вывернешься у него из рук, как угорь. Видишь ли, Иза, прикипеть можно верхом и низом: мне кажется,

что верхом ты не прикипела к нему достаточно крепко. Уж мне ли не знать! Если бы ты очень сильно захотела,

ты бы уже была в Нанте. Но ты туда не поехала; тебя мучила совесть, тебя удерживала Залука, ты думала:

хороша же я буду, если надену еще теплое обручальное кольцо матери и встану с ним под благословение.

Мертвые иногда защищаются лучше живых: то, что они нам сделали, забывается с их последним вздохом, но

наша вина перед ними сама себя казнит.

Пауза. Нат тщательно затягивает развязавшуюся ленту бигудена. На всем болоте ничто не шелохнется,

только разве водяная курочка прошмыгнет, всколыхнув камыши. Трубный глас выпи пронзает воздух, вызвав

лягушачий переполох.

— Все это верно и надежно, как отрава, — говорит Нат. — В семье если какое зло совершили вместе,