Кого я смею любить. Ради сына - Базен Эрве. Страница 39

могло произойти, — значит лишить происшедшее значения, а со временем и правдоподобия. Но она

покашливала, переставляла ноги, а взгляд ее становился скользящим, клейким и прилипал к моим юбкам. Чаще

всего чертов клаксон был не тот и терзал долгое эхо болота лишь для того, чтобы объявить во всеуслышание об

осторожности какого-нибудь старого рантье, дорожащего своей шкурой, или торговца говядиной,

возвращающегося с ярмарки. Но однажды я узнала его, как в тот раз, лучше моей матери, — и почувствовала

стеснение в груди. Сигналили короткими, злобными, нетерпеливыми гудками, похожими на азбуку морзе; затем

зов стал протяжным, переполошив собак, глубоко разорвав полотно ночи. Не переставая шить, шить, я

подначивала себя изо всех сил. Чего от меня добивается этот красавчик своей ночной серенадой под

аккомпанемент собачьего лая? Он что, так ничего и не понял? У него был свой шанс: шанс волка, за один

присест сожравшего козочку, которому остается только уйти с набитым брюхом обратно в лес. Его не просили

пускать корни, присасываться, как вошь, к своей жертве! Страсти проходят, и даже если привычки остаются, кто

позволил ему отнести меня к их числу?

А клаксон все гудел. Разве это голос, разве это крик? Значит, ему не хватает смелости войти, устроить

скандал, самому взять реванш? Он рассчитывает на меня, на вероятную потребность получить обратно его

пробор, глаза-каштаны, большое, спокойное или неистовое тело; а может быть, его имя. Моя туфля вдруг

принялась выбивать странный ритм, иголка вонзилась в палец, наперсток закатился под стол, и я полезла за ним

на четвереньках. Затем я поднялась одним прыжком, растрепанная, на пружинистых ногах. Вернись, вернись,

звала труба, работая на этот раз на волка. Но Натали, более удачливая, чем г-н Сеген 1, крепко меня держала.

Она поднялась, разогнув свои старые колени, и с громким шумом закрыла ставни, ворча:

— Когда за окном темно, мне как-то не по себе.

Если верить моим ушам, “Ведетта” проезжала — побыстрее — еще два раза: по дороге в Мороку на

всякий случай делали большой крюк. Но вот получение полуденной почты каждый день выливалось в целую

историю. Нат трясло, когда она представляла, будто я распечатываю письмо; я же боялась, что она, сделав это

вместо меня, наткнется на непристойные намеки. Мы обе подстерегали приход почтальона и не пропускали ни

одного рекламного проспекта, не разодрав его по листочку. Как знать? Влюбленные так изобретательны! Я даже

удивлялась тому, что Морис не прибегал к красивым уловкам. В первые дни он удовольствовался безобидной

открыткой:

У меня много работы, и ты мне очень нужна. Приезжай, когда захочешь. Привет всем. Морис.

Нат неспешно разорвала у меня на глазах эту открытку (с видом Луары у моста Пирмиль). Три дня спустя

я получила другую (та же Луара, тот же мост). Эта была немного настойчивее:

Изочка, твое молчание меня удивляет. У тебя не тот характер, чтобы позволить держать себя

взаперти. Я заеду к тебе на днях: нам надо серьезно поговорить. Крепко целую. Морис.

Пусть приезжает, — проворчала Натали. — Помело у меня под рукой.

Морис не приехал, но пришло заказное письмо с требованием вручить в собственные руки и подтвердить

получение. Не успел почтальон дойти до калитки, как Натали вырвала письмо у меня из рук. Я отобрала его

назад. Она снова его вырвала и на глазах у потрясенной Берты, квохтавшей: “Это от папы, да? Он приедет?”

(она спрашивала нас об этом каждый день, и мы не знали, что ответить), Натали схватила кочергу, включила две

конфорки на плите и засунула письмо в уголья, крича:

— Ну хорошо, я не читаю эти гадости! Но ты сама ему скажешь все, что ты об этом думаешь… Раз уж он

любит открытки, чтобы морочить голову почтальону, у которого язык без костей, я найду ему открытку: пусть

его почтальон тоже позабавится!

После обеда — вареное мясо с луком и лапшой, без сладкого — она перерыла свои сокровища и отыскала

две пожелтевшие, но чистые открытки: “Рыбная ловля на мох” (на который уже давно никто не ловит) и

“Гигантский каштан в Назэре” (который уже давно спилили). Она выбрала каштан, затем методично

расположила передо мной конторский бювар, чернильницу с коричневато-золотистыми потеками и ручку с

пером.

— Нужно ли все это, — промямлила я. — Молчание…

— Молчание не означает “нет”! — пробормотала Натали и, встав у меня за спиной, уже в полный голос

принялась диктовать: — Месье, прошу Вас…

Я с трудом нацарапала эти первые слова.

…прошу Вас, — продолжала Натали, — раз и навсегда оставить меня в покое.

Перо мужественно добралось до конца фразы, хотя и не без ущерба для красоты почерка.

— Подпиши, — велела Натали.

— Я подписала тремя буквами.

— Нет, — сказала Натали, — ты не Иза для разных ухажеров! Подпиши: Изабель Дюплон.

Добавить “бель”, уменьшительное имя мамы, к моему? Привлечь и ее к этому предупреждению, под

которым сама она никогда не поставила бы своей подписи? Действительно, какой прекрасный символ,

зачеркивающий разом прошлое и будущее! Я совершенно зря перевернула открытку: каштан, больше не

дававший каштанов, напомнил мне наш, еще плодоносящий, широкий ковер из растрескавшихся скорлупок,

сквозь которые проглядывало ядро, как чьи-то глаза из-под ресниц. Я посмотрела на Берту, которая в трех шагах

от меня ковыряла в носу: она показалась мне далекой и словно окутанной туманом. Какая у меня тяжелая,

тяжелая голова. Но мне некуда ее приклонить: нет ни тщательно выбритой мышки с пупырчатой кожей,

охлажденной победой пота над духами, ни большого крепкого плеча, переходящего в руку с перекатывающимся

по ней шаром мускулов под шепот глупостей “после этого”: Иза, Изочка, машинка моя… Машинка шла юзом. Я

оттолкнулась от стола, согнувшись пополам.

— Что такое! — воскликнула Натали.

Она спасла открытку, в конце концов подписанную, на которую можно приклеить марку и отправить

делать свое дело. Затем поспешно, испуганно посторонилась, выгнув брови знаком вопроса: меня рвало ей на

ноги ее лапшой.

XXVI

1 Намек на сказку А.Доде «Козочка господина Сегена»: козочку сожрал волк.

Снова, стоя перед зеркалом, висящим над столиком в прихожей, я разглядываю эту Изу. Глаза ввалились

— это из-за моих забот и моих мук. Щеки потеряли прежние очертания — не персика, а сливы — это детство

мое кончилось: после дня рождения мне пойдет двадцатый год. Но эти пятна — уже не веснушки, а словно

брызги — тоже имеют свое значение. К чему еще сопротивляться очевидному, называя его случайным

совпадением! Сомнений больше нет. Вот и я удостоилась похабной загадки, которой забавляются весельчаки на

свадьбах: какая разница между любовью и унтер-офицером? И вот я удостоилась ответа: любовь держит в

страхе женщин в их двадцать восемь дней, а унтер-офицер — мужчин.

Я нарочно привожу здесь эту ужасную шутку, от которой далеко не смешно молоденьким служанкам в

комнатках под крышей, где побывали молоденькие солдаты. Ее грубость усугубляет чувство отвращения —

первое чувство, охватывающее неосторожную, которая, хоть ее и сто раз предупреждали, все же не хочет

поверить, что “это” могло случиться и с ней, как со многими другими. Любовь всегда себя приукрашивает, сама

ткет себе шелковый покров, даже если шелк этот грязен, и не замечает, как в нем заводится личинка. И вдруг —

неожиданность, гнусная и обыденная, оставляющая незапятнанным белье девушки, которая более таковой не

является.

Мое — белым-бело поверх тощей стопки, перевязанной голубой тесьмой, и, несмотря на все старания, с

какими я подавляю приступы тошноты, мне не обмануть Натали, которая со всей строгостью относится к этому