Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич. Страница 34
Пьеса прошла с таким успехом, что после занавеса зрители бросились на сцену и начали, не жалея рук, подбрасывать своих первых артистов. Такого единения зрителей и художников я чего-то потом не видел даже в столичных театрах. Да и переживали, смеялись и плакали у нас более искренно, чем везде.
На следующий день после спектакля я попросил у учительницы почитать какую-нибудь пьесу. Она мне разыскала «Мартина Борулю» и еще какую-то затертую книгу. Я внимательно прочитал их, а потом начал докапываться, как пишутся пьесы и что означают — действие, картина, явление и другая премудрость. Это все было необычным и очень интересным. А прочитав несколько пьес, я решил написать свою, чтобы там были и дядя Себастьян, и дядя Николай, и Марьяна, и другие люди из нашего села. Больше всего меня в технологии беспокоило то, как выводить слова, стоящие в скобках, потому что в пьесах они печатались так, будто их кто-то мелко писал. Тогда я решил всю пьесу писать своим обычным наклонным почерком, а то, что в скобках, — наклонять в противоположную сторону. И все у меня пошло будто хорошо…
Вот и сейчас — еще что только рассвело, а я заморачиваюсь над третьим действием — никак не могу подобрать девушке слов о любви. А подобрать их надо, ибо что это за пьеса, когда в ней мало любви и поцелуев? С поцелуями дело проще — их во всех действиях достаточно, а любви мало. Спросить же об этом старших не получается, потому что засмеют. Нет, таки трудно быть драматургом, когда тебе только десять лет. Может, на стихи перейти? Но какая радость от них? Кто только ни читает на вечерах стихи, тот почему-то завывает и завывает, а от пьесы всякий имеет и радость и печаль.
Пока я так размышлял над особенностями жанров, в доме все светлело и светлело. Вот уже и солнце золотым пальцем постучало в мое окно, а за окном на тепло заворковали голуби. Пора и в школу. Собирая книги, я услышал, как на дворе затарахтел воз, как заскрипела наша калитка, отозвалась радостно утка, застучали быстро шаги, зазвенели одни и вторые двери, и на пороге, как веснянка, встала разрумяненная и сияющая Марьяна. На ее новом полушубке в петельке покачивалось два первых подснежника.
— Добрый день и доброго здоровья вам в дом! — приложив руку к груди, низко поклонилась она отцу, матери и мне.
— Здравствуй, Марьянка, доброго здоровья, дитя, — дрогнул голос у матери.
Мы все поняли: с чем-то необычным, большим пришла к нам девушка.
Марьяна прижалась к матери, что-то зашептала ей, и на материных ресницах заблестели слезы.
— Не плачьте, тетя, а то я сама расплачусь, — смеясь, заплакала Марьяна.
— Какой же он, твой месяц?
— Ну вот! Неужели вы его летом не видели, когда он ко мне в ваш сад приходил? — удивилась девушка.
Мать снисходительно улыбнулась:
— Ты только шептала мне о своем казаке, а показать забыла.
— Так выйдите — посмотрите, — кивнула головой в окно. — Сидит себе на телеге и так гордится, что дальше некуда, — и уже тихо, только матери сказала: — Он княгиней и зоренькой называет меня.
— Ты и в самом деле зоренька, — вытирает мать рукой глаза. — А как он тебе?
— Почему-то и суженым, и словно отцом сдается, — шепотом сказала Марьяна.
— Да что ты? — удивилась мать.
— Это, наверное, потому, что я не помню своего отца. А еще к тому же мой Максим у самого Котовского конником был и так саблей орудовал, что даже орден заработал.
— Орден!? — радостно воскликнул я.
— Да! — гордо сказала Марьяна, а дальше наклонилась ко мне и поцеловала в щеку. — Прощай, Михайлик, прощай, моя радость, потому что нескоро, нескоро увидимся. И учись, Михайлик, да так учись, чтобы все знали, каковыми есть мужицкие дети. Пусть не говорят ни паны, ни подпанки, ни разная нечисть, что мы только быдло. Были быдлом, а теперь — нет!
Грусть и сожаление перехватили мне горло. Я нескоро-нескоро сумел сказать:
— Ты приезжай к нам, Марьяночка, потому что мы все очень любим тебя.
— Как будет возможность. Прощай, дорогой, — она ??еще раз целует меня и выходит из хаты.
На улице стоят запряженные кони. Молодой, горбоносый парень в шинели красиво поворачивает голову к нам и приветливо улыбается. Отец первым подходит, здоровается с ним.
— Сумел же ты, парень, высмотреть девушку. Долго такую надо было искать.
— А я же и искал ее долго. Три года в седле проездил. Поэтому судьба и наклонилась ко мне, — сердечно говорит парень и протягивает руку молодой: — Садись, Марьяна.
Девушка проворно выскакивает на подводу, а в это время кто-то втихаря трясет меня за рукав.
Я оглядываюсь. У забора, с котомкой через плечо, незаметно встала Люба. И у нее тоже почему-то сияют глаза.
— Молодая? — поднимает голову на Марьяну.
— Молодая, — удивляюсь, как об этом сразу могла догадаться Люба.
— Ой, это так славно! — радуется девушка, не понимая, как мне трудно прощаться с Марьяной.
— Прощайте, люди добрые, — коснулся рукой шапки молодой и тряхнул вожжами. Кони ударили с копыта, и под ними зазвенела и брызнула соком мартовская земля.
Мы все поворачиваем головы и долго-долго смотрим вслед Марьяне. Вот уже лошади берут на другую улицу, вот уже в последний раз промелькнули головы молодых, а мы смотрим и смотрим и на дальние прикрытые весенней мглой поля, и на солнце, и на ветряки — ту крестьянскую птицу-сказку, что все собирается взлететь в небо, но не может расстаться с землей.
— Какой будет ее судьба? — неизвестно у кого, у солнца или у земли, спрашивает мать.
А мы с Любой, взявшись за руки, идем в школу, идем по тем свежим колеям, что остались на мартовской дороге.
И вдруг вверху над моей грустью отозвались тревожные звуки далеких колоколов. Мы с Любой поднимаем головы к небу, к празднично белым облакам и видим, как прямо из них вылетают лебеди и трусят на дома, на землю и в душу свою лебединую песню.
И хорошо, и странно, и радостно становится мне, малому, в этом мире…
— А лебеди летят… над моим детством… над моей жизнью!..
Киев — Ирпень — Дяковцы
1963–1964