След человеческий - Полторацкий Виктор Васильевич. Страница 14

У Кузьмы возникла мысль заснять ее еще и в домашней обстановке. Мы договорились, что зайдем к Марусе домой после смены.

Жила она с матерью пенсионеркой в слободке недалеко от фабрики. Когда мы пришли к ней, Маруся уже принарядилась. На ней было яркое крепдешиновое платье цветочками и модные туфельки.

Небольшая квартирка Калининых выглядела уютно и чисто. Во всем здесь чувствовались заботливые женские руки. На кровати, застланной тканевым покрывалом, аккуратной пирамидкой возвышались подушки в наволочках с кружевными прошвами, спинка дивана украшена вышивкой, на подоконниках стояли плошки с пышно цветущей геранью.

Кузьма сфотографировал Марусю, усадив ее рядом с матерью на диване, потом возле зеркала, потом приказал ей встать у окна и уже прицелился объективом, но вдруг нахмурился, сказал: «Так не пойдет», — и решительно стал убирать плошки с геранью с подоконника на пол.

—      Ты что?—спросил я.

—      Не пойдет!—твердо сказал мой напарник.— В кадре герань оказалась. Не гармонирует с образом нового человека.

—      А может, с цветами даже красивее?—робко заметила молодая хозяйка.

—      Красота красотой, но и о содержании нельзя забывать,— назидательно ответил Кузьма.— Снимок должен иметь воспитательное значение.

После того как фотографирование было закончено и плошки с геранью снова поставлены на подоконник, мать Маруси, Прасковья Ильинична, пригласила нас попить чайку.

Уже за столом она вдруг сказала:

—      А герань-то вы зря обидели. Это у нас самый первомайский цветок. Хоть у кого из старых партийцев спросите, и те подтвердят: уж самый-то, самый майский.

—      Это почему же?— полюбопытствовал я.

—      А вот почему. Шуя наша еще и в старое время сильно революционной была. Здесь ведь Михаил Васильевич Фрунзе работал, только его тогда у нас Арсением звали. Он нелегальным считался, подпольщиком. Я его помню, хотя была тогда, как вот Маруся теперь, молоденькой. Жили мы тут же, в слободке. В тыща девятьсот седьмом году, никак, в марте месяце, Арсения-то арестовали. Да и не одного Арсения, а и других, кто к нему ближе стоял. На фабриках такое началось, что не приведи тебе господи — угрозы да штрафы. А перед первым мая из жандармского управления приказ: за маевку — тюрьма. Кто из мужчин в красной рубашке появится— хватать и немедленно в каталажку. Если какая женщина красный платок или кофту наденет — туда же. Тут кто-то из партийных и сообразил, как сделать-то надо.

Под первое мая тихонько оповестили нас, чтобы все, у кого есть красная герань, несли бы ее в слободку, которая от самых фабричных ворот начиналась и тянулась до главной улицы. И чтобы там, в слободке, на каждом окошке стояли эти цветы. А герань-то, конечно, в каждой каморке имелась. Ведь для нас, рабочих, этот цветок единственным украшением был.

Вот мы и натащили цветов-то. Утром полиция глядит, а по всем окнам красное разливается. Вся слободка будто в кумач оделась. Наши фабричные посветлевшие ходят, перемигиваются друг с дружкой. Полицейские туда-сюда, как собаки, бегают. Сам пристав на дрожках приехал. Кричит: «Убрать немедленно! В остроге сгною!» А ему: «Да это что же такое? Разве можно у людей цветы отбирать? Им сам бог цвести разрешает...»

Вот так мы и отметили рабочий праздник геранью.

С тех пор еще больше полюбился людям этот цветок. В какую квартиру ни зайдете, везде гераньку увидите. Цветет она очень уж хорошо. Вон какие пышные шапки. Прямо что-то особенное... Вот и выходит, что зря вы ее обидели.

—      Это частный случай,— упрямо сказал фотограф.

—      Да уж частный или несчастный, а я при своем остаюсь.

Напившись чаю, мы распрощались с Калиниными и заспешили на поезд.

Мой репортаж о работе знатной ткачихи напечатали в праздничном номере газеты. Был также опубликован и снимок, сделанный Кузьмой Пискаревым,— Маруся стоит у своих станков. Редактор сказал, что он более выразительный: людей труда надо показывать на их производственной вахте.

Он был тоже человеком политически принципиальным.

НЕ УЖИЛСЯ...

Как-то в начале лета мы с учителем Михаилом Ивановичем Гущиным поехали на реку Колокшу удить рыбу. Там в излучине под Батыевой горкой уж очень хорошо берет окунь. Стоит только забросить удочку, нацепив на крючок обыкновенного червяка, как поплавок, дрогнув, стремительно идет вглубь, леска натягивается, тонкий конец удилища изгибается дугой, а рука ощущает жадную, порывистую хватку рыбы.

Однако в этот раз рыбалка была неудачной. Видимо, сказалась стоявшая вторую неделю жара. На зорьке кое-какая мелочь еще хватала, но к десяти часам утра клев прекратился совершенно, будто отрезало. Даже нахальные ерши обходили наживку, и мы, смотав удочки, направились к старому мосту, чтобы оттуда прямой дорогой выйти на станцию.

Старый деревянный мост нынешней весной подмыло, и он завалился. Теперь его ремонтировали. На насыпи, заросшей мать-мачехой, лежали толстые бревна. Пахло сосновой щепой и варом. Двое плотников тесали тяжелую сваю. Один из них, кудрявый, широкогрудый красавец, работал особенно ловко, словно играючи. Топор в его руках так и ходил, так и взлетывал. Другой, уже довольно пожилой, худощавый, с волосатыми жилистыми руками, работал, казалось, неторопко, но тоже ладно и споро.

Третий, маленький, огненно-рыжий, с коротко остриженной головой, похожей на перезрелую тыковку, лежал на стружках животом вниз и с любопытством смотрел на нас.

Взобравшись на крутую насыпь, мы сели покурить. Работающие только оглянулись и продолжали свое, а тот, что лежал, остро прицелился буравчиками глаз и не подошел, а как-то подкатился к бревну, на которое мы присели.

Глаза у этого человека были тоже рыженькие, въедливые, словно ощупывающие, и, когда он смотрел, как мы закуриваем, хотелось вынуть платок и вытереться.

Минуты через две он подвинулся еще ближе и уверенно начал:

—      Вот вы, товарищи, из ответственных...

—      Откуда это известно?—спросил Михаил Иванович.

Человек усмехнулся, ткнул в нашу сторону скрюченным пальцем и пояснил:

—      А глаз-то на что? Я все замечаю: папироски «Казбек» курите, удочки покупные. Как же так не ответственные?— Он вдруг приподнялся и доверительно зашептал:— Фамилие мое — Семаков, инциалы — Ульян Гав-рилыч. Запишите в книжечку...

—      Зачем?

—      Для порядка. Я вам сейчас сигналы подавать буду. Про все дела объясню. А вы потом наверху сообщите: сигнализировал, мол, гражданин Семаков, инциалы Ульян Гаврилыч.— Он оглянулся на работающих плотников и продолжал: — Вы этого вот, кудрявого, на заметку возьмите. Фамилие — Логинов. Он незаконно премию получил. Говорят — хороший работник. Ладно. А что к нему из Викулова бригадирова женка бегает — это как объяснить? За это премия полагается? Они думают, что ихнему блуду свидетелей нет. А свидетель-то — вот он, — рыженький ткнул себя пальцем в грудь. —Третёва дня прибегала она к нему, глазенками ширкает, ластится. Гляжу, пошли, обнявшись, к орешнику. А я за ними. Где канавкой, где по-за кустиком. Притаился так, что хоть рукой дотянуться можно,— и самолично все видел. Вот свидетель-то, живой человек,— повторил он.

—      Семаков, ты работать-то будешь ай нет?—сердито, с хрипотцой окликнул его старший плотник.

Семаков оживился, словно долго ждал этого окрика, и торжествующе проговорил:

—      Ага, засвербило? Тронуло? Ведь вот: не слышут, что я вам тут говорю, а боятся. Знают кошки, чью мясу съели. Вы и этого на заметку возьмите, квёлого-то. Он прорабу на меня наговаривает: бездельник, мол, лодырь, гвозди ворует. А я не боюсь. Не пойманный — не вор. Пс боюся. Мне один человек сказал: раз ты, говорит, Семаков, сигналы подаешь, то никто с тобой ничего поделать не может. А вот я подберу к нему ключики,— продолжал он, угрожающе сверкнув рыжими глазками.— И прораба я не боюсь. У меня, дорогие ответственные товарищи, и на него зарубочка есть. Вы для памяти запишите его фамилие: Пилонович. Заметьте — фамилие-то не русское.