След человеческий - Полторацкий Виктор Васильевич. Страница 15

—      Для чего вы все это говорите нам?

—      Как, то есть, для чего?—удивился он.— А может, вы комиссию распорядитесь направить.

—      А если комиссия против вас же и обернется?—сердито спросил его Гущин.

—      Это никак невозможно,— уверенно сказал Семаков.— Меня ни с какого боку нельзя ухватить. Я — кругом чистый. Вот вы,— продолжал он,— вы, например сказать, курите. Это нехорошо. А я — некурящий, к вину не приверженный, с женщинами тоже меня укараулить нельзя. От меня даже собственная жена ушла. Хотя, конечно, совсем по другому делу...

Я человек не простой. Три месяца заведующим базой работал. Сторожем в конторе утильсырья состоял. А женился во время войны, поскольку из-за наличия грыжи для фронта был неприспособленный. Женился я на вдове. Ладно, живем. Она, конечно, в колхозе работает, я тоже порядок веду, за соседями наблюдаю. Народ, знаете, малосознательный, приходится сигналы давать. Сколько у нас тогда в селе комиссий перебывало — просто нет числа. Стали меня, конечно, побаиваться. Но, между прочим, гляжу — и серчать начинают. «У тебя, говорят, Семаков, за год всего тринадцать трудодней наработано. Мы, говорят, имеем право выключить тебя из колхозников». Я говорю:      «Попытайте — горя не расхле-

баете».

Однако, смотрю, они и жену мою к себе тянут. Эта тоже пилить начала: «Ты бы, дескать, Ульян, хоть в прицепщики пошел поработал». А кто, говорю, сигналы будет давать? Про это ты своей куриной башкой подумала? «Ты бы как все — на общих собраниях заявлял». Ну, тут уж я только руками развел: ведь на собрании — что? На собрании каждый может. А ты вот сумей исподтишка

промеж глаз звездануть. Ей, конечно, понять такое дело никак невозможно. «Уйду, говорит, Ульян, от тебя. Не могу больше, тяжелый ты человек». И что скажешь, ушла ведь...

Ну, я тем моментом районному начальству сигнальчик: прошу проверить, какие такие отношения у моей бывшей жены с председателем колхоза, и разобрать все ихние печки-лавочки...

Михаил Иванович не выдержал и порывисто, будто ему не хватало воздуха, сказал:

—      Ну и хорош же ты гусь...

Семаков вытаращил маленькие рыжие глазки и вдруг, приподнявшись, в свою очередь выкрикнул:

—      Граждане, вы чего тут сидите? Посторонним не полагается. Тут строительство моста идет.

Потом он оглянулся, стряхнул с себя приставшие стружки и быстро отошел к плотникам. Те прервали работу. Пожилой худощавый вытер пот со лба и спросил у рыжего:

—      Что за люди?

—      Стрекулисты,— громко, так, чтобы мы слышали, сказал Семаков.— По две тыщи жалованья получают, на казенных машинах за рыбой ездиют. Давеча «Победа»-то здесь стояла — не иначе, ихняя. Я на всякий случай списал номерок.

Кудрявый плотник что-то ответил ему, сердито плюнул и снова взмахнул топором...

Недавно мы с Гущиным опять побывали на Колокше. Мост уже почти совсем был готов. Плотники заканчивали работу. Мы опять увидели тут кудрявого Логинова и его пожилого товарища. Но третьим в их артели был незнакомый голубоглазый паренек. Он орудовал рубанком, готовя тесины, которыми Логинов зашивал нижнюю кромку перил.

—      А где же этот...— спросил Михаил Иванович, подразумевая Семакова.

—      Рыжий-то?—усмехнулся Логинов, обнажив белые крепкие зубы.— Ушел, не ужился.

ДАЛЕКАЯ БЫЛЬ

Далекие, милые были!

С. Есенин

1

Заезжие охотники ночевали в сторожке у Андрея Фролова на дальнем участке торфяных разработок «Долгий мох», километрах в двадцати от небольшого фабричного городка.

Летом на этом участке бывало людно и шумно, работали краны гидроторфа, возле коричневых штабелей пыхтели автопогрузчики, среди полей сушки мелькали яркие косынки торфяниц, по узкоколейной ветке четыре раза в день пробегала «кукушка» — маленький парово-зишко с десятком открытых товарных вагонов, называемых «решетками». По вечерам возле общежитий под молодыми березами звенели девичьи песни. С осени же на участке оставался лишь сторож да изредка заглядывали охотники, приезжавшие по первозимью стрелять зайцев.

Нынче в сторожке у Фролова было трое ночлежников. Они приехали из Москвы, два дня мотались по заснеженному болоту и утром собирались обратно.

Приезжие были довольны и веселы, так как считали свою охоту удачной: им посчастливилось взять двух крупных зайцев и рыжую лису-огневку.

Фролов же, напротив, считал такую охоту совершенно пустой, но дипломатично помалкивал, чтобы не обидеть заезжих людей, угостивших его ветчиной и столичной водкой.

После ужина охотники, сморенные многочасовой ходьбой по снегу, легли отдыхать, и двое сразу уснули, а третий, который был постарше своих товарищей, еще долго не мог заснуть.

В сторожке уютно тикали ходики, скрипел сверчок, в печной трубе подвывало. На лежанке по-стариковски кряхтел Фролов.

—      Дядя Андрей, не спишь?—тихо спросил приезжий.

—      Какой там сон,— отозвался Фролов.— Изжога замучила. Как только поем чего жирного, так она, проклятая, и подступит. Соды бы выпить, да, как на грех, вся вышла. Надо в город своим наказать, чтобы выслали.

—      Кто у тебя там?

—      Сноха да внучка. После сына остались. Сын-то в эту войну на фронте погиб.

—      Гриша?

—      Григорием звали. А вам откуда это известно?

—      Да ведь мы с тобой, дядя Андрей, можно сказать, соседями были.

Старик вздохнул и неопределенно ответил:

—      Все может быть.

Помолчав, он спросил:

—      А вы чьи же, что-то я угадать не могу?

—      Степана Федина помнишь? С Заовражной слободки...

—      Это какого Федина? Которого машиной задавило?

—      Ну да. Это же мой отец.

—      Так ты погоди-ка,— встрепенулся старик,— тебя Серенькой, что ли, зовут?

—      Признал теперь?

—      А как же! Уж это верно — соседи...

Они и в самом деле прежде были соседями. Окраинная слободка, в которой жили они, называлась Заовражной. Собственно говоря, это была не улица, а десяток деревянных домишек, беспорядочно разбросанных вдоль глинистого оврага. Самым давним жителем этой слободки был сапожник Солнышкин, владелец кособокого домика в три окна.

Фроловы, незадолго до революции приехавшие сюда из деревни, снимали у Солнышкина комнату. Во дворе Солнышкиных росла старая неродящая яблоня. Цвести цвела, а завязи никогда не давала.

Федины жили через два дома в отдельном флигеле. Отец Сергея работал на железной дороге, и, так как он имел хотя небольшой, но постоянный заработок, семья считалась зажиточной.

В двадцатом году Степана Федина придавило машиной. Похворав неделю, он помер. Мать недолго пережила его. Сергею тогда шел тринадцатый год. Через товарищей отца его удалось определить в паровозное депо учеником слесаря. Позже он стал помощником машиниста, а потом уехал учиться на рабфак и с тех пор уже ни разу не бывал в родном городе, где кроме воспоминаний у него ничего и никого не осталось.

Окончив институт, он строил заводы на Урале, в Сибири, в Караганде, работал начальником строительной конторы на юге Украины, четыре года воевал, а после войны обосновался в Москве.

У него давно уже была своя семья, и старший сын учился на втором курсе авиационного института. Была еще дочка, родившаяся после войны. В семье ее называли москвичкой. Нынешней осенью она в первый раз пошла в школу.

Он, конечно, рассказывал детям о своем детстве, о За-овражной слободке, о сапожнике Солнышкине, даже о старой бесплодной яблоне, и когда маленькая дочка спрашивала: «Па, она и теперь еще есть — Заовраж-ная?»—смеясь, отвечал: «Ну что ты, теперь там все по-другому!»

Но что по-другому, как выглядит теперь улица его детства, он, право, не знал.

—      Так как же, дядя Андрей, что там у нас?—нетерпеливо спрашивал он, приподнимаясь и раскуривая папиросу.

—      Да так, ничего выдающего.

—      Постой, а Заовражная?

—      Какая там Заовражная!—отмахнулся старик.— За линией-то новый завод построили. Махина! Домишки, стало быть, начисто срыли, да уж и оврага-то нету.