Убежище. Дневник в письмах (др.перевод) - Франк Анна. Страница 41
Только в четыре часа я вернулась наверх. В пять собралась за картошкой, опять надеясь на встречу, но, пока я взбивала волосы в ванной, он отправился к Моффи.
Я хотела помочь мефрау и уселась с книгой наверху, но вдруг у меня снова навернулись слезы, я бросилась вниз, в уборную, успев на бегу захватить с собой ручное зеркальце. Я сидела на унитазе, давно уже закончив свои дела и приведя в порядок одежду, слезы оставляли темные пятна на моем красном фартуке, и мне было очень грустно.
Вот примерно о чем я думала: нет, так я никогда не проникну в душу Петера. Откуда я знаю, может, я ему совсем не нравлюсь, может, ему вообще не нужен близкий друг. Может, он лишь изредка мимоходом вспоминает обо мне. Мне придется и дальше идти своим путем в одиночестве, без дружбы, без Петера. А возможно, скоро – и без надежды, без утешения, без ожидания. О, как бы мне хотелось положить голову ему на плечо и забыть о своем безысходном одиночестве и заброшенности! Но откуда я знаю, может, я ему совершенно безразлична, может, таким нежным взглядом он смотрит и на других, а я-то вообразила, что этот взгляд – для меня? Ах, Петер, если бы ты видел и слышал меня сейчас… но услышать от тебя, быть может, горькую правду все равно было бы выше моих сил.
Но потом, хотя слезы все еще кипели во мне, я опять стала надеяться и ждать.
То, что у других людей происходит по будням, в Убежище делается по воскресеньям. Когда нормальные люди, принарядившись, прогуливаются на солнышке, мы здесь драим, метем, стираем.
Восемь часов. К неудовольствию любителей поспать подольше, Дюссел все равно встает в восемь. Идет в ванную, потом вниз, снова наверх, опять в ванную и занимается водными процедурами целый час.
Полдесятого. Растапливаются печи, снимается затемнение, и в ванную идет Ван Даан. Тяжелым испытанием для меня бывает по воскресным утрам смотреть из своей постели в спину Дюсселу, когда тот молится. Хоть это и может кого-то удивить, но я скажу, что смотреть, как Дюссел молится, ужасно противно. Нет, он не плачет и не пускается в сантименты, но у него есть привычка четверть часа – целых четверть часа! – переступать с пятки на пальцы, с пальцев на пятку. Туда-сюда, туда-сюда, этому конца не видно, и, если я не закрою глаза, у меня начинает кружиться голова.
Четверть одиннадцатого. Ван Дааны свистят, значит, ванная освободилась. Семейство Франк отрывает от подушек заспанные лица. Но тут уж все идет быстро-быстро. Мы с Марго по очереди помогаем маме стирать. Внизу собачий холод, мы идем туда в брюках и повязав платком голову. Папа в это время занимает ванную. В одиннадцать мыться идет Марго (или я), теперь у нас все чистые.
Полдвенадцатого. Завтрак. Об этом я не буду распространяться, и без меня у нас слишком много говорят о еде.
Четверть первого. Все действующие лица занимаются каждый своим делом. Отец в комбинезоне стоит на коленях на полу и чистит щеткой половик так усердно, что в комнате пыль стоит столбом. Господин Дюссел стелет постель (разумеется, не так, как надо) и при этом насвистывает всегда один и тот же скрипичный концерт Бетховена. Слышно, как мама шаркает ногами на чердаке, развешивая белье. Менеер Ван Даан надевает шляпу и спускается на нижние круги мироздания, чаще всего в сопровождении Петера и Муши, мефрау напяливает длинный, с обвисшим углом фартук, черную шерстяную кофту и галоши, заматывает голову толстой шалью из красной шерсти, зажимает под мышкой узел грязного белья и, заученным движением кивнув головой, как заправская прачка, отправляется стирать. Мы с Марго моем посуду и убираем комнату.
Дорогая моя Китти!
Со вчерашнего дня на дворе установилась чудесная погода, и я полностью ожила. Мое писание – главное, что у меня есть, – идет с большим успехом. Почти каждое утро я хожу в мансарду, проветрить легкие от спертого комнатного воздуха. Сегодня я застала там Петера, он был занят уборкой. Вскоре он освободился и подошел ко мне, а я села на пол, на свое любимое местечко. Мы вместе смотрели на голубое небо, на голые ветки каштана, осыпанные сверкающими капельками, на чаек и других птиц – в полете они казались серебряными, – и все это так взволновало и захватило нас обоих, что мы не могли говорить. Петер стоял, прислонившись головой к толстой балке, я сидела. Мы вдыхали свежий воздух, смотрели в окно и чувствовали, что наше молчание дороже и важнее любых слов. Мы долго вот так смотрели в окно, потом ему надо было идти колоть дрова, но я уже знала – он и правда чудесный парень. Он взобрался по чердачной лестнице, я за ним, и за те четверть часа, что он колол дрова, мы опять не сказали ни слова. Я стояла и смотрела на него. Он очень старался колоть как можно лучше, чтобы показать мне свою силу. Но смотрела я и в открытое окно, из которого была видна большая часть Амстердама, множество крыш, простиравшихся до самого горизонта, такого светло-голубого, что самую линию нельзя было отчетливо разглядеть.
Пока все это есть, думала я, и пока мне дано это переживать, наслаждаться солнечным светом, безоблачным небом, я не могу предаваться унынию.
Если человеку страшно, если он одинок и несчастен, пусть поедет за город, туда, где он будет совсем один, наедине с небом, природой и Богом. Только там, только тогда он почувствует, что все так, как должно быть, и что Господь хочет видеть людей счастливыми среди безыскусной, но прекрасной природы.
Пока все это есть, а оно ведь будет всегда, я знаю, что, как бы ни сложились обстоятельства, есть утешение в любом горе. И твердо верю, что при всех бедах природа во многом может дать нам утешение.
Как знать, может быть, скоро мне будет дано разделить это безбрежное чувство счастья с человеком, который воспринимает все это так же, как я.
Р.S. Мысли (обращение к Петеру): мы – и я, и ты – лишены здесь многого, очень многого, и уже давно. Я не имею в виду внешнее, в этом смысле у нас здесь как раз всего в достатке. Нет, я имею в виду лишения души. Как и ты, я тоскую по свободе и свежему воздуху, но я думаю, что их отсутствие возмещено нам с лихвой. Возмещено в духовном смысле, внутри нас. Сегодня я сидела и смотрела в окно, я, можно сказать, по-настоящему глубоко созерцала Господа и природу и была счастлива, не могу назвать это иначе – именно счастлива. Знай, Петер, пока у человека есть чувство счастья внутри – счастья от наслаждения природой, от ощущения здоровья и еще от многого другого, – пока человек носит в себе это чувство, он всегда будет счастлив.
Богатство, почет – все внешнее можно потерять, но счастье в твоем собственном сердце может лишь временно замутиться, оно вернется, и ты будешь счастлив всю жизнь.
Попробуй как-нибудь, когда тебе одиноко, горько и грустно, в такую же чудесную погоду, как сегодня, посмотреть из чердачного окна. Не на дома или крыши, а на небо. Пока ты без страха смотришь в небо, ты можешь быть уверен, что чист душой и обязательно снова будешь счастлив.
Дорогая моя Китти!
С раннего утра до позднего вечера я не перестаю думать о Петере. Я засыпаю с его образом перед глазами, вижу его во сне, и он продолжает глядеть на меня, когда я просыпаюсь.
Я сильно подозреваю, что мы с Петером совсем не такие уж разные, как, наверно, кажется с виду, могу тебе также объяснить почему: нам обоим не хватает матери. Мать Петера слишком поверхностна, любит пофлиртовать и не интересуется внутренним миром сына. Моя же много суетится вокруг меня, но при этом бестактна, неделикатна и лишена материнского чутья.
Нас обоих, Петера и меня, раздирают внутренние противоречия, оба мы не уверены в себе, и у обоих, в сущности, слишком нежные и ранимые души, чтобы выдержать здешнее суровое обращение. Иногда мне хочется выбежать из комнаты, но вместо этого приходится скрывать свои чувства. Я начинаю болтать без умолку, становлюсь шумной, так что у всех одно желание: поскорее от меня избавиться. Петер же замыкается в себе, почти не разговаривает, делается тихим и мечтательным – это его способ пугливо прятать свое нутро.