Убежище. Дневник в письмах (др.перевод) - Франк Анна. Страница 39
– Насчет неаккуратности ты бы уж помолчала, когда ты шьешь, весь пол засыпан булавками. И посмотри, вот валяется маникюрный набор, ты никогда не кладешь его на место.
Я возразила, что не брала маникюрный набор, и тут вмешалась Марго, это она, оказывается, была виновата.
Мама продолжала шпынять меня за неаккуратность, пока я не дошла до точки и не взорвалась:
– Про твою неаккуратность говорила вовсе не я! И вообще, в чем бы кто ни провинился, а достается всегда мне!
Мама замолчала, а всего через минуту мне же пришлось поцеловать ее на ночь. Случай этот, может быть, и пустячный, но меня все раздражает.
Похоже, я переживаю период раздумий, мысли бродят там-сям, и неудивительно, что я задумываюсь и о браке папы и мамы. Мне всегда давали понять, что это идеальный брак. Никаких ссор, сердитых лиц, полная гармония и все такое.
Я знаю кое-что о папином прошлом, а чего не знаю, домысливаю. Мне кажется, папа женился на маме, потому что чувствовал – она будет подходящей женой. Признаюсь, меня восхищает, как мама приняла роль его жены, и то, что она никогда, насколько мне известно, не жаловалась и не ревновала. Ведь для любящей жены очень нелегко знать, что она никогда не станет для своего мужа самым любимым человеком, а мама это хорошо знала. Папа конечно же был в полном восторге от маминого отношения к нему и считал, что у нее прекрасный характер. Так зачем искать другую жену? Его идеалы рухнули, юность прошла. Каким же оказался их брак? Они не ссорятся, у них близкие взгляды, но все же вряд ли его можно назвать идеальным. Папа относится к маме с уважением, он ее любит – но совсем не так, как, по моему представлению, муж должен любить жену. Папа принимает маму такой, какая она есть, он часто раздражается, но старается молчать, потому что знает, на какие жертвы ей приходится идти.
Папа не всегда спрашивает ее мнение – о делах, еще о чем-нибудь, о людях, обо всем. И рассказывает ей не все – он знает, что она слишком эмоциональна, слишком склонна критиковать и часто бывает пристрастной. Папа не влюблен. Он и целует маму так же, как нас. И никогда не ставит ее в пример, просто не может. Смотрит он на маму как бы поддразнивая или насмехаясь, но без любви. Может быть, именно мамина жертва ожесточила ее, сделала суровой к окружающим, но одно точно – она увела маму еще дальше от любви, лишила способности вызывать восхищение, и в один прекрасный день папа непременно поймет, что, хотя она внешне никогда не требовала от него всепоглощающей любви, внутренне она медленно, но верно погибает. Мама любит его больше всех на свете, и до чего тяжко сознавать, что такая любовь остается безответной.
Так что же, мне следует проявить к маме больше сочувствия? Помочь ей? Помочь папе? Но я не могу. Я все время представляю себе другую маму. Нет, не могу. Да и как? Ведь она мне ничего о себе не рассказывала, а я никогда ее об этом не просила. Что нам известно о мыслях друг друга? Я не могу с ней говорить, не могу смотреть с любовью в эти холодные глаза. Не могу! О, если бы у нее было хоть одно качество чуткой матери – нежность, открытость, терпение, хоть что-то, я бы изо всех сил старалась стать ей ближе. Но полюбить такое бесчувственное создание, такую насмешницу – с каждым днем это становится все менее и менее возможным!
Милая Китти!
Солнышко сияет, небо голубое-голубое, веет приятный ветерок, и мне так хочется… так хочется… всего!.. Хочется поговорить, хочется свободы, друзей, хочется побыть одной. Так хочется… плакать! У меня такое чувство, будто сердце у меня вот-вот разорвется, а если я поплачу, то мне станет легче, но слезы не идут. Я не нахожу себе места, брожу из комнаты в комнату, подхожу к закрытому окну и дышу через щель в раме, сердце у меня колотится и как бы говорит: «Дай же мне наконец то, чего я хочу». Наверно, я чувствую в себе весну, я ощущаю пробуждение природы, ощущаю телом и душой. Приходится держать себя в руках, чтобы выглядеть и вести себя как обычно, но я сама не своя, не могу… не могу ничего делать, знаю лишь, что мне так хочется… всего!
Милая Китти!
С субботы в моей жизни многое изменилось. Произошло вот что: мне тогда хотелось (и сейчас хочется)… всего, но какую-то небольшую, совсем маленькую частичку того, чего хотела, я получила.
Еще в воскресенье утром я заметила (честно говоря, с большой радостью), что Петер все время смотрит на меня. Совсем не так, как обычно, не знаю, не могу объяснить, что это за взгляд, но вдруг я почувствовала, что не так уж он влюблен в Марго, как я раньше думала. Целый день я нарочно старалась не смотреть на него, потому что он тоже смотрел на меня, и тогда – тогда мне становилось очень хорошо, а это не должно происходить слишком часто.
В воскресенье вечером все, кроме Пима и меня, собрались у радиоприемника послушать передачу «Бессмертная музыка старых немецких композиторов». Дюссел беспрестанно крутил ручку настройки, Петер нервничал, и остальные тоже. Полчаса Петер сдерживался, а потом немного раздраженно попросил оставить приемник в покое. Дюссел с гордым видом ответил: «Ich mach das schon!» [40] Петер разозлился, сказал что-то дерзкое, менеер Ван Даан встал на его сторону, и Дюсселу пришлось уступить. Вот и все.
Само по себе происшествие не особенно важное, но Петер, похоже, принял его близко к сердцу, во всяком случае, сегодня утром, когда я рылась в ящике с книгами на мансарде, он подошел ко мне и стал рассказывать о нем. Я ничего не знала. Петер увидел, что нашел в моем лице внимательную слушательницу, и заговорил с жаром.
– Видишь ли, – сказал он, – я обычно молчу, потому что заранее знаю, что не сумею выразить свою мысль. Я запинаюсь, краснею и говорю совсем не то, что хотел. Вот так же было и вчера, я хотел сказать совсем не то, но, начав говорить, растерялся, а это ужасно. Прежде у меня была дурная привычка – а вообще-то жаль, что сейчас я так не могу: когда я на кого-нибудь сердился, я не спорил, а пускал в ход кулаки. Конечно, кулаками ничего не докажешь, я это знаю и потому так восхищаюсь тобой. Ты, по крайней мере, умеешь выражать свои мысли, говоришь именно то, что хочешь сказать, и ни капельки не стесняешься.
– Тут ты сильно ошибаешься, – возразила я, – чаще всего я выражаю свою мысль совсем не так, как собиралась, и говорю слишком многословно и долго, это ничуть не лучше.
– Возможно, но зато по тебе хоть незаметно, что ты стесняешься. Ты не краснеешь и всегда в форме.
Над последними словами я в глубине души посмеялась, но моя цель была дать ему спокойно выговориться, так что я постаралась скрыть свое веселье, уселась на полу на подушке, обхватив руками колени, и смотрела на него выжидательно и с пониманием.
Я очень довольна, что в нашем доме нашелся еще один человек, у которого бывают в точности такие же припадки ярости, как у меня. Петеру же явно полегчало оттого, что он смог обругать Дюссела последними словами, не боясь, что я на него наябедничаю. Ну, а я тоже радовалась, так здорово было ощутить свою общность с другим человеком – то, что было у меня когда-то с моими подругами.
Пустяковая ссора с Дюсселом имела серьезные последствия, и виноват в этом только он сам. В понедельник вечером Дюссел с торжествующим видом пришел к маме и похвастался, что Петер утром спросил его, как он спал, и якобы добавил, что сожалеет о происшедшем в воскресенье и что выходка его была без злого умысла. А Дюссел, мол, его успокоил, заверив, что не держит на него зла. Так что дело улажено. Мама довела это до моего сведения, и я, хоть и не показывая этого, диву далась: ведь Петер был ужасно зол на Дюссела, как же он мог до такой степени унизиться?
40
Здесь: «Попрошу не указывать!» (нем.)