Книга жизни. Воспоминания - Гнедич Петр Петрович. Страница 41
Не знаю, почему излюбил это место А.Н. Майков, почему он с любовью смотрел через небольшие окошки, выходящие на улицу, на мутное небо, почему с нескрываемым наслаждением слушал благовест церкви на Сенной, гулко и ровно несущийся к нему в комнаты Великим постом, через форточку, открытую после обеда, чтоб вышел запах постного масла. Окна были того старого образца, когда зимние рамы не открывались, а "выставлялись" и уносились на лето на чердак. Форточки были маленькие, квадратные. И Аполлон Николаевич, показывая на потускневшие, непромытые от зимы стекла, с наслаждением говорил:
— Вот об этом самом окне я писал:
Весна! выставляется первая рама!..
Это признание Майкова было для меня жестоким ударом. Одна из прекраснейших иллюзий жизни рассеивалась как фата-моргана. Прелестное лирическое стихотворение укладывалось в эту отвратительную панораму! "В комнату шум ворвался" — грохот ломовиков на Садовой. "Говор народа" — это галдение и ругань извозчиков. "Благовест ближнего храма" — это Сенная и церковь Спаса…
А предпоследний стих —
И хочется в поле, в далекое поле, —
Где шествуя сыплет цветами весна! —
ведь имеет прямое отношение к первому Парголову, где Аполлон Николаевич сидел целое лето с удочками и удил рыбу! Поэзия, высокая лирика, антики, религия — все это мешалось с красными червяками, закручивающимися от боли, когда их поэт насаживал на крючки, и обливалось кровью рыб, раздиравших себе горло теми же крючками.
Майков, как все поэты, был рассеян. Он был не так феноменально рассеян, как Полонский или московский Юрьев, но ему все некогда было рассуждать и думать логически, как все обыватели. Вот что Всеволод Соловьев рассказывал мне про него.
Сговорились они вместе идти к Полонскому. Соловьев не знал его нового адреса. Зная рассеянность и порою невменяемость Майкова, он осведомился, точно ли он знаком с его местожительством.
— Я уже был у него раза три-четыре, — ответил А. Н. Пошли. Подходят к большому дому. Входят в ворота во двор! Двор грязноватый. Идут накось. Входят в какой-то убогий подъездик с простой железной решеткой и какими-то пахучими подвалами.
— Полно, сюда ли, Аполлон Николаевич?
— Ну вот еще, — точно я не знаю. И они лезут кверху по лестнице, облитой помоями, загаженной кошками, с чадом из кухонь и перебранкою кухарок. Попадается навстречу дворник.
— Тут живет Полонский? — спрашивает Соловьев.
— Пожалуйте еще двумя этажами повыше, — отвечает дворник.
— Ага! Убедились! — торжествует Майков.
Вот и дверь. Кухня приличная. Трое прислуг. Гости осведомляются, дома ли хозяин. — "Пожалуйте, дома". Их ведут длинным темным коридором. Он кончается хорошей светлой передней. Выходит хозяин.
— А-а! Очень рад!
— А мы к вам через кухню! — говорит Всеволод, сообразив в чем дело.
— А-а! — одобрительно говорит, нисколько не удивившись, Яков Петрович. — Ну, а теперь пожалуйте в мой кабинет.
Гости просидели часа два. Собрались домой. Майков, надевши пальто, хотел уже нырнуть в коридор, когда Соловьев спросил, показывая на парадную дверь:
— Яков Петрович, может быть, можно нам и по парадной?
— Можно, можно! — согласился Полонский. Когда они вышли на покрытую ковром лестницу, Майков с удивлением заметил:
— А я и не знал, что есть еще парадная. Как мне первый раз указали ход через двор, так я и хожу.
И хозяин не поинтересовался ни разу спросить, почему Майков ходит через кухню.
Яков Петрович рассказывал раз:
— Какой со мной был вчера неприятный случай. Звали меня на елку к NN. Я спрашиваю: а где вы живете? — Да через два подъезда от вас, в квартире N 3, в бельэтаже. Ну я дал слово. Ровно в восемь иду. Отсчитал два подъезда. Вхожу. В бельэтаж N 3. — Звоню. Отпирают. Гостей много. Елка. Знакомая дама, — а как фамилия и где я ее видел не могу припомнить. "А, — говорит, — Яков Петрович, давно не видались, вот рада вам! — Садитесь". Сажает на диван. Начинает занимать. Я спрашиваю: "А где же хозяйка дома?" Она конфузится: "Да я, говорит, и есть хозяйка". Ну, тут уж я сконфузился. Встал, говорю: "Извините, я не туда попал". — "Ах, что вы, Яков Петрович, очень рады, оставайтесь!" — "Нет, говорю, мне так совестно". Оделся, ушел домой. А дома горничная говорит: "Барин, да вы в чужих калошах". А где я был? У кого? Так и не знаю. Вот, теперь и хожу в чужих калошах.
Майков читал свои стихи лучше, чем Полонский — свои. Полонский читал в нос и нараспев. Если он ехал куда на чтение, то надевал лаковые сапоги и завивался. Майков читал с большим пафосом, зорко глядя черными глазками сквозь очки и размахивая руками, иногда ударяя кулаком по столу, почти плача, с голосом, прерывающимся от слез. Я помню, как он раз, при Голенищеве, читал посвященное ему послание:
Стихов нам дайте, граф, стихов,
Чтоб я и плакал и смеялся,
И вместе, — старый ювелир, —
Их обработкой любовался…
Он окончил читать послание с полными слез глазами и потом по-младенчески кротко улыбался, точно не мог сразу прийти в себя после поэтического экстаза.
Оба — и Майков и Полонский — служили в цензуре иностранной. Что они там делали — не знаю. Думаю, что больше за них работали помощники. Как Тютчев когда-то говорил про себя и товарищей, что они — "Веленью высшему покорны, у мысли стоя на часах" — в цензуре,
…скорей
Не арестантский, а почетный
Держали караул при ней.
Так и Майков с Полонским могли про себя сказать то же. Но в полном смысле хорошего чтения стихов я не слышал никогда. Превосходно читал басни артист В.Н. Давыдов, — но басни. А лирические произведения — не находили своих чтецов. Изумительно читал свою прозу Достоевский. Превосходно читал Коровяков. Хорошо свои вещи читал Островский. Говорят, чудесно читал Писемский. Но я его не слышал и потому своего мнения высказать не могу.
К.К. Случевский [58] завел у себя на дому в конце 90-х годов "поэтические" пятницы; у него собирались исключительно поэты. Сам он читал стихи недурно и с выражением. Чтение Бальмонта куда было ниже достоинства его стихотворений, иногда превосходных, исполненных действительной поэзии. Когда Случевский умер, его пятницы не распались и свято зажигали огонь на алтаре Аполлона.
Случевский был бесспорно талантлив. Он свое дарование передал и сыну — "лейтенанту С.", погибшему в Цусимском бою, и дочери. В Случевском странно совмещались поэтическое творчество и камергерство. Он был редактором "Правительственного Вестника".
До Случевского редактором "Правительственного Вестника" был двоюродный дядя моей жены — Г.П. Данилевский [59]. В кружке родных он совсем не считался серьезным администратором. Его исторические романы были значительно слабее его жанровых повестей и романов. Я было хотел пригласить его в "Север" (мы были мало знакомы и "в гостях" друг у друга не бывали), но Всеволод Сергеевич этому противился, видя в Данилевском конкурента по екатерининской эпохе. А Данилевский, видимо, дулся на меня за то, что я его не приглашаю. Но я бы ничего не имел против того, чтобы он дал несколько малороссийских рассказов. Данилевский держался вообще совсем особняком от всех литературных кружков, и его мало кто знал из молодых писателей. Среди родных он был известен под шутливым прозвищем, которого я не хочу привести: "несть пророка в отечестве".
Глава 23 Спектакли кружка
Спектакли итературно-художественного кружка. Действительный статский советник Кривошеин и тайный советник Плющевский-Плющик. Кассовые отчеты за первую неделю. Постановка "Власти тьмы". Негодование цензора Феоктистова. Бенефис Л.Б. Яворской. "Принцесса Грёза". "Потонувший колокол" Гауптмана. "Юлий Цезарь" Шекспира и др.