Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 102
— Подонки! С кем вы связались?! Я уже вызвал омон, через десять минут они будут здесь! Разбегайтесь подобру-поздорову! — кричит, срывая голос, Антон Петрович.
Хохот ему ответом.
— Ребята, давайте жить дружно, — неожиданно спокойно и веско говорит, делая шаг вперед, Муса. — Вам наверняка нужен я. Возьмите — потом разберемся. Всё, что было у меня с собою наличных, вы уже скоммуниздили…
— Как это — возьмите? — перебивает его Воронин. — Нечего брать, давайте, как положено, вступим в переговоры. Ваши условия?
— Действительно, чего там брать по одному, — зевает не то с недосыпу, не то от волнения Виктор. — Гребите всех. Только дайте сыну позвонить.
Их никто не слушает.
По лицам бродит фонарь. Вдоль их нестройной шеренги, всматриваясь в каждого и огибая Мусу, как скальный утёс, медленно-медленно идет один, без маски, чёрный и жесткий — Сергей узнает в полутьме парня с бритыми висками, сопровождавшего его в номер и обратно, и поражается тому, как моментально люди из слуг преображаются в хозяев. Прямо как в семнадцатом.
Голова раскалывается. Правой рукою он пробует украдкой, пока фонарь не дошел до него, помолиться: рано мне туда, рано… Но рука — чугунная.
Парень с двумя автоматчиками за спиною доходит до Сергея и, внимательно заглядывая ему в глаза, дотрагивается до его плеча:
— Этот.
Друзья, чувствуется, ошеломлены не меньше Сергея.
— Куда?! — вопит за спиною Виктор. — Мы — все! Мы — вместе!..
— Назад!! — орет кто-то из бандитов, которых навскидку не меньше двух десятков. — Назад!
Сзади у Сергея вновь раздается длинная автоматная очередь. Судя по каленым высверкам над головою, опять покамест в направлении марсиан: сигнал от братьев по разуму.
Сергей, оборачиваясь, делает друзьям, тесно окруженным, задавленным бандитами, общий печальный прощальный жест.
Не поминайте лихом.
Его ведут на причал. Никто не держит его ни за воротник, ни за руки. Его лишь плотно обступают. Хозяин-слуга легко ступает впереди и иногда, как немой, делает какие-то непонятные жесты конвоирам, которые слушаются его беспрекословно. Чтобы Сергей не разобрал, о чем идет речь? Но они могли бы спокойно изъясняться и на своем гортанном языке, которого Сергей все равно не понимает. Как и их жестов. Или какие-то слова, как в стершейся, выцветшей рукописи, все же разбирает?
Пристрелят на берегу, возле уреза? Чтоб спутники его не видали?
«Мама… мамочка… мамура… рано мне к тебе…» — шепчет он про себя в такт последним своим шагам. Точка-тире, точка-тире…
Спускаются к самой воде, чуть слышно плещущей что-то своё и тоже похожее на предрассветную молитву. Но и здесь его не останавливают и лицом к Востоку не разворачивают. Сергей вспоминает Вахида; случаются, случаются же, черт возьми, чудеса! Так почему же не с ним?
Парень подает ему руку и ведет за собой на дощатый, прогибающийся — чего днем не было — под их шагами причал. Проходят несколько метров: там, сбоку, их ждет на своем глиссере Наджиб. Лицо его в катере опущено, скрыто темнотой, но уже по посадке головы Сергей догадывается: Наджиб.
Час от часу не легче.
Наджиб тоже молча подаёт руку, и они с провожатым спрыгивают в катер. Сергей обращает внимание: возле штурвала у Наджиба появился автомат. Конвоиры за ними не следуют, остаются на причале.
Глиссер взмыкивает, дрожит, как племенной бугай, готовясь к рывку. Автоматные сигнальные очереди раздаются над причалом. И только тут Сергей соображает, куда его везут: прямо по курсу, на речном рейде слабо светится, мерцает странными, спитыми окнами — иллюминаторами давешняя яхта с бесшумно поднимающимися над нею, видимо, по команде с причала громадными парусами.
На подходе к ней Наджиб выключает мотор, и к ее просмоленному, гробовому борту они приближаются, скользят уже совершенно бесшумно. Словно с большой высоты планируют. Наджиб, не отрываясь, вглядывается вперед. Парень сидит на корме и потихоньку насвистывает что-то меланхолическое. Предутренние звёзды, отражаясь, с мягким щелочным шипеньем гаснут в волжской воде.
Голова гудит. Сергей, закинув руки назад, охватывает затылок горячими ладонями.
— Что происходит?
Ему никто не отвечает. За спиною свист, тихий и невнятный. Впереди — жесткая, курчавая проседь Наджиба и воронёный, черно лоснящийся, словно кровью смазанный, ствол автомата под правой наджибовой рукою.
Что происходит?
Они мягко утыкаются в древний, траченный, словно эксгумированная домовина, борт, и кто-то невидимый осторожно бросает им сверху веревочную лестницу.
Лестницу… Ну да, вот оно, последнее гоголевское слово:
— Лестницу! Давай скорее лестницу! — кричал он, задыхаясь, в доме у графа Александра Толстого.
Лестница скатывается прямо к Серегиным ногам. И он задирает голову вверх, глядит на химически мерцающие, словно за ними телевизор без звука смотрят, двояковыгнутые иллюминаторы. На вздымающиеся, готовые полной грудью вдохнуть, обесцвеченные луною паруса. И еще дальше, откуда слабо льётся мелодия, которую, оказывается, и насвистывает, копируя, его провожатый: лестницу, похоже, и впрямь спускают не с борта, а еще выше, выше самой грот-мачты.
Мама, мамочка, Мамура…
— Скорую! Скорую! — кричит по мобильнику Виктор, прыгая в одних трусах посреди комнаты. — У нас чэ-пэ! Солнечный удар!.. Скорая! — терзает мобилу, потихонечку обкладывая неживую, неотзывчивую на мольбы пластмассу свистящим доверительным матом.
И, спустя некоторое время, две машины начинают разбег. Одна, джип «лендкрузер» с волгоградскими крутыми номерами, на сумасшедшей скорости вылетает из кованых, восточного орнамента, ворот, которые едва успевает распахнуть перед его нетерпеливым широким носом заспанный цыганистый парень с бритыми висками. И другая, невыразимо отечественный «уазик» зеленого цвета с красными крестами на боках, уазик-буханка, как его еще называют, и впрямь похожий на кирпичик чёрствого ржаного хлеба. С заспанным, не очень тверёзым седоком, за которым пришлось бегать на соседнюю улицу, и с девочкой фельдшерицей со вспухшими со сна губами — с трудом заведясь, прочихавшись, поскольку бензин, разумеется, лукойловский, не единожды женатый, он похмельной ощупью вываливается с казенного дворика, огороженного воздухом да полуразрушенной саманной стеночкой, дувалом, в прогал, олицетворяющий, по всей видимости, ворота. На сонную сельскую улицу далекого нерусского райцентра. И, задумчиво шаря бледными фарами, размышляет над дальнейшим маршрутом следования. А чего, спрашивается, размышлять, когда дорога в селе вообще единственная: одним концом упирается, где-то в конце света, в Астрахань, а другим — и тоже в конце света, противоположном — в Волгоград. Всё остальное — чеши по степям, как бог на душу положит. Тут не карта нужна, не атлас автомобильных дорог, а исключительно компас. Как в море-окияне.
— Твою мать! — с проникновенным наслаждением произносит раскосый калмык-спаситель. — Никакого кайфа! Держись, Маша, интим начинается!
И давит до полика:
— Больше газу — меньше ям!
И льняная Маша держится, вцепившись обеими тонюсенькими ручками практикантки в металлический поручень перед собой. И брезентовый саквояжик, отдаленно напоминающий те, с которыми вываливаются, вытряхиваются из «кукурузника» начинаюшие парашютисты, только у них он не спереди, а сзади, нещадно болтается на лямках у неё на животе. Вот в нем, тощем, как и девочкин живот, так же, как и в воздухе, всё спасение и заключается.
Держись, Маша! А Маша ни жива, ни мертва не от колдобин и степных буераков — потому как «махнём напрямки и насикось» — а от самой предстоящей встречи, первой в её практикантской жизни: в этой глуши люди, похоже, не болеют, а помирают сразу и беспрепятственно.
Мчатся — «кирпичик» тоже разгоняется, как утюговатый болид, и здоровенный калмык-спаситель аж досрочно трезвеет от взятых немыслимых скоростей.
— Кэмэл-трофи! — ласково объясняет, перекрикивая грохот и скашивая глаза не в разные, а в одну сторону, в свободном парении находящейся спутнице.