Математика любви - Дарвин Эмма. Страница 21
Я намеревалась выждать немного, а потом сделать вид, будто иду в деревню: у меня возникло неприятное чувство, будто я подглядываю в заднюю дверь, а в такое время суток трудно притвориться, что я просто дышу воздухом. Но было уже поздно. Что-то темное мелькнуло за одним из нижних окон, и маленькая дверь распахнулась.
– Привет! – Это оказался мужчина, а не привидение. – Ты, должно быть, Анна из Холла?
– Да. Но я не… Простите, я, кажется, заблудилась.
– Эва рассказывала о тебе. Ты не спешишь? Я как раз собирался приготовить кофе. Она наверху.
В речи его явственно слышался иностранный акцент, и еще он как-то странно выговаривал имя «Эва» – как если бы набрал полный рот горячей каши. У него были серебристые, стоящие торчком волосы, из тех, что кажутся на ощупь жесткими и пружинящими, как мох, а лицо напоминало цветом темную тонкую выдубленную кожу.
– Проходи сюда.
Он двинулся по узким ступенькам лестницы, которая начиналась прямо от входной двери, и я поспешила за ним, с опозданием сообразив, что, должно быть, именно от этого и предостерегают молоденьких доверчивых девушек: от разговоров с незнакомыми мужчинами. Впрочем, он был достаточно стар, чтобы годиться мне в отцы, хотя, конечно, Господь свидетель, я не могла знать, сколько ему лет. И еще он сказал, что Эва наверху.
Комната была очень большой, с низким потолком и маленькими окнами. Вдоль одной стены выстроились книжные шкафы и полки, ломившиеся под тяжестью книг. Мне еще никогда не доводилось видеть такого их количества, совсем как в библиотеке. Одна полка целиком была отведена под виниловые пластинки, долгоиграющие и «сорокапятки». В углу притаилась кухонная плита с раковиной и буфетами. Посередине гордо расположилась большая мягкая софа в окружении кресел, покрытых чем-то вроде кричащих и безвкусных гобеленов. На кофейном столике тоже громоздились толстые фолианты. В другом углу стояла небольшая железная печь, как в фильмах о ковбоях, рядом с которой горкой высились поленья. На большом столе стоял ящик, похожий на переносной рентгеновский аппарат, только плоский, а за письменным столом, заваленным бумагами, напоминавшим директорский в школе, сидела Эва и что-то писала на листах, сложенных стопкой. Она поднялась нам навстречу.
– Анна! Рада тебя видеть. Вижу, ты уже познакомилась с Тео.
– Я заметил ее из окна студии, – пояснил Тео. Он подошел к кухонному уголку и начал возиться с чем-то вроде кофейника. – Как тебе понравился Холл?
– Он немного странный. Здание школы и все такое, я имею в виду. Но в общем-то все в порядке.
Он поставил кофейник на плиту.
– Итак, что же заставило тебя поселиться у Рея?
– Он мой дядя. Моя мать уехала в Испанию, чтобы открыть там собственное дело. Она собирается купить отель. А я должна присоединиться к ней, как только она все уладит.
Произнесенное вслух, такое объяснение всегда казалось мне более убедительным, чем было на самом деле.
– Как интересно! – протянула Эва. – Ты, наверное, ждешь не дождешься, когда она позовет тебя?
– Вроде того, – отозвалась я. Она открыла жестяную коробочку.
– Тебе нравятся Lebkuchen? [8]
Ага, получается, и они хотели запутать меня и сбить с толку. Но ведь человека невозможно сбить с толку, если он сам того не хочет.
– Простите, я не знаю, что это значит.
– Это маленькое сухое печенье, немецкое, с сахарной глазурью.
– Звучит неплохо.
Она высыпала содержимое коробки на тарелку и водрузила ее на кофейный столик. Коврижки были самых разных форм и размеров – звезды, сердечки и полумесяцы. Некоторые покрыты черным шоколадом, другие – белой сахарной глазурью. Они были сладкими и хрустящими, мягкими и воздушными внутри, и на языке у меня еще долго держался медовый привкус. Тео подал в крошечных чашечках кофе, в котором, похоже, совсем не было молока, зато крепостью он не уступал виски. Аромат его ударил мне в нос, отчего на глазах выступили слезы. Потом Эва поставила на столик сахарницу, и я сразу же положила себе несколько ложек, так что последний глоточек кофе мне даже понравился.
Комнату никак нельзя было назвать опрятной, но в то же время разбросанные повсюду вещи выглядели так, будто лежат на своем месте, и лежат давно, и всегда так лежали. Я подумала, что это, наверное, оттого, что здешний беспорядок никак не походил на беспорядки, которые мне доводилось видеть. У большинства людей в квартире валяются упаковки из-под чипсов, картонные стаканчики для кофе и чая, старые свитера. Здесь тоже был свитер, но из толстой, плотной шерсти, а по нему, как лужицы, были разбросаны яркие цветные пятна пряжи, которые уместнее выглядели бы на картине. К стене была прикреплена змеиная кожа – блестящая, черно-бело-серая. Четыре серебряных подсвечника, довольно коротких и потемневших от времени, стояли на куске толстой шелковой ткани, покрытой пятнами и обтрепавшейся по краям, зато расшитой узорами из цветов и фруктов. В углу ютился маленький телевизор, но я решила, что его вряд ли кто-то смотрит, так как он почти скрылся под грудой газетных вырезок. И еще в комнате были большие светлые камни, типа тех, что попадаются на полях. Но только эти, расколотые пополам, были внутри темными и блестящими, как сама ночь. На кофейном столике лежал кусок дерева, толстое ошкуренное полено, белое, как будто выгоревшее на солнце за долгие годы, но в трещинах и узелках таилась чернота. Мне захотелось погладить его. Падавший из окна солнечный свет говорил моей руке, что полено на ощупь гладкое, но если я коснусь обрубленного и расщепленного конца, то острые края вопьются мне в ладонь.
– Потрогай его, если хочешь, – подбодрил меня Тео. Эва подошла к плите.
– Это кусок дерева, упавшего в лесу. Я думаю, что когда-то, давным-давно, в него ударила молния. Еще кофе, Анна?
В ее устах мое имя прозвучало протяжно и округло, словно она пропела его.
– Да, пожалуйста.
Я протянула руку, чтобы взять со стола кусок дерева. На ощупь оно оказалось теплым, как я и ожидала, а солнечный свет из окна как будто гладил и ласкал его.
– Когда я принес это полено, Эва фотографировала его два дня, – сообщил мне Тео.
– Она фотограф?
– Мы оба занимаемся фотографией.
– Типа репортеров из газет и журналов?
– Да, в общем, это и есть моя работа. Я фотожурналист. А Эва фотохудожник.
– Мой учитель рисования говорит, что фотография не может считаться искусством.
Он улыбнулся, и я пожалела, что сморозила глупость. Но по его тону нельзя было сказать, что он обиделся на грубость.
– Это то же самое, как заявить, что и картина, написанная маслом, не является произведением искусства. Хотя если иметь в виду краску, которой красят дом, то, пожалуй, нет. А картину можно нарисовать и галоидами серебра.
– Чем-чем?
– Химикатами, чувствительными к свету химическими веществами, которые содержатся в пленке и присутствуют в бумаге.
– Ага.
К нам подошла Эва и снова наполнила наши чашки. Я сразу же положила сахар и взяла маленькую горячую чашечку обеими руками. Кофе горячим, крепким и благословенным ручейком потек у меня внутри.
Уходя, я еще нетвердо стояла на ногах, одновременно ощущая невероятное возбуждение после выпитого кофе. Они предложили проводить меня, но я отказалась, сказав, что благополучно доберусь сама. Под деревьями было темно и тепло. На этот раз я оказалась с нужной стороны, чтобы с некоторым усилием отодвинуть засов, так что мне удалось отворить калитку и войти. Трава на футбольном поле таинственно серебрилась в лунном свете и походила на седые волосы. Луна освещала и темные полы в Холле, и мою комнату, заглядывая в ее большие окна. Кругом царила такая невероятная тишина и было так пусто, что я легко представила, будто нахожусь в школе, совсем недавно наполненной гулом голосов, из которой только что ушли люди. Рей говорил, что это была начальная школа, здесь учились малыши, примерно того же возраста, что и Сесил, а моих ровесников не было вовсе. Мать ошиблась, и мне не следовало рассчитывать, что я подружусь тут с кем-нибудь. Но почему-то перед моим мысленным взором вставали взрослые люди, которые разговаривали друг с другом, дрались и трахались, как всегда бывает в тесном мирке школы, и передо мной в белых столбах лунного света возникали огромные тени мальчишек и мужчин.
8
Медовые коврижки.