Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 11
— Слушай, — спрашивает он меня, — ты их видел?
— Нет, но я здесь для того, чтобы увидеть их.
— Ты из 145-го драгунского?
— Да, а ты?
— Я из запасного…
— А! Из запаса… — Меня это удивило. Это был первый запасной, которого я встретил во время войны. Мы всегда были с солдатами, находящимися на действительной службе. Я не мог разглядеть его лица, но самый его голос уже был не такой, как наши голоса, как будто более грустный. Поэтому я отнесся к нему с некоторым доверием.
— С меня довольно, — повторял он, — иду к немцам сдаваться в плен…
Он говорил начистоту.
— А как?
Меня вдруг заинтересовало больше всего, как он обделает это дело.
— Не знаю еще…
— А как ты сбежал?.. Сдаться в плен — дело нелегкое.
— Чихать мне, пойду и сдамся.
— Боишься?
— Боюсь, и если хочешь знать, наплевать мне на немцев: они меня не обижали…
— Тише, может быть, они подслушивают…
Мне казалось, что надо быть вежливым и с немцами. Мне хотелось, чтобы этот запасной объяснил мне уж кстати, почему у меня нет храбрости, чтобы воевать, как все остальные. Но он ничего не объяснял, он только повторял, что с него довольно…
Тогда он мне рассказал, как накануне, на заре, весь его полк бросился бежать врассыпную из-за наших стрелков, которые по ошибке открыли по ним огонь. Их полк не ждали вовсе, они пришли на три часа раньше. Тогда стрелки, усталые, пораженные, стали осыпать их пулями. Эта песня была мне знакома, мне ее уже пели.
— Ну, сам понимаешь, что мне это было на руку! — прибавил он. — «Робинзон! — говорю я себе. — Это мое имя — Робинзон. Я — Робинзон Леон! Ты даешь ходу сейчас или никогда…» Верно? И побежал я, значит, вдоль лесочка, и представь себе, что тут встретил нашего капитана… Стоит он, прислонившись к дереву, поддели его здорово. И собирается околевать… Держится за штаны и плюется. Кровища так и хлещет из него, а глаза так и ходят… Один стоит. Совсем, вижу, крышка ему… «Мама! Мама!» — скулит и помирает и кровью мочится… «Заткнись! — говорю ему. — Мама! Начхать ей на тебя, твоей мамаше!..» Так, понимаешь, между прочим… Можешь быть покоен, получил полное удовольствие. Сука этакая… Что, миляга? В кои веки доведется сказать капитану правду в глаза… Как не попользоваться? Большая редкость! И чтобы было легче бежать, я побросал все вместе с оружием… в утиное болотце, рядом… Представь себе, вот ведь дело какое: совсем мне не хочется никого убивать, не обучили меня этому. Я и в мирные-то времена не любил скандалов. Всегда отходил в сторонку… Так что представляешь себе?.. Когда я еще был штатским, я пробовал ходить каждый день на завод, но мне это не нравилось: там все ссорятся. Я больше любил продавать вечерние газеты где-нибудь в спокойном квартале, где меня знают, вокруг Государственного банка, например… Если хочешь знать, на площади Победы, на улице Пти-Шан опять-таки… Это был мой участок… Утром я работал рассыльным у коммерсантов… Отнеси то, другое после обеда… словом, оборачивался… Иногда делал какую-нибудь черную работу… Но с оружием я дела иметь не желаю! Если немцы тебя встретят с оружием, можешь не сомневаться — ухлопают. Другое дело, если ты так прогуливаешься… Ничего ни в руках, ни в карманах… Понимаешь, они чувствуют, что им легче будет тебя взять в плен… Сразу видно, с кем имеешь дело… Лучше было бы попасться к немцам в чем мать родила… Как лошадь. Тогда им нипочем не узнать, к какой армии принадлежит человек.
— Это правда!
Я начинал понимать, что возраст кое-что значит для углубленности мысли, с возрастом становишься опытнее.
— Там они, что ли? А?
Мы оценивали и обсуждали наши шансы, как на картах, загадывая о нашем будущем на большом, освещенном, раскинувшемся перед нами городе.
— Пошли?
Сначала надо было перейти через железнодорожный путь. Если там стоят часовые, то они откроют по нам стрельбу. А может быть, и нет. Посмотрим! Как пройти — через туннель или по верху?..
— Надо поторапливаться, — прибавил еще этот Робинзон. — Делать это нужно ночью: днем люди враги и все делают напоказ, днем, видишь ли, даже на войне настоящий базар… Рысака берешь с собой?
— Беру.
Предосторожность на случай, если нас плохо примут. Мы дошли до шлагбаума, задравшего кверху свои большие красные и белые руки. Я никогда не видел таких шлагбаумов, в окрестностях Парижа они не такие.
— Ты думаешь, что они уже в городе?
— Обязательно, — говорит он. — Иди, иди!
Теперь нам приходилось быть храбрее храбрых, из-за лошади, которая спокойно шла за нами, будто толкая нас в спину цоканьем — цок, цок! — своих подков.
На ночь, что ли, он рассчитывает, Робинзон, чтобы вывести нас из этого положения? Мы шли по улице шагом, без всякой хитрости, размеренным шагом, как на ученье. Ставни магазинов были закрыты, закрыты жилые домики, с палисадниками, аккуратные. Но после почты мы увидели, что один из этих домиков, немного белее, чем все другие, сияет огнями и в нижнем, и в верхнем этажах.
Мы позвонили у дверей. Лошадь все с нами. Тучный бородатый человек открыл нам.
— Я мэр Нуарсера, — сейчас же объявил он, хотя мы еще и не успели ничего спросить. — Я ожидаю немцев!
И он вышел в лунный свет, чтобы разглядеть нас. Когда он выяснил, что мы не немцы, но все еще французы, он утратил торжественность, осталось только радушие. Он был смущен. Он нас явно не ожидал, наше появление шло вразрез с какими-то его приготовлениями и решениями. Немцы этой ночью должны были занять Нуарсер, его об этом предупредили, и он уже сговорился с префектурой, как их разместить: полковника их — вот сюда, скорую помощь — туда и так далее. А если они придут теперь, когда мы здесь, без неприятностей не обойдется. Осложнения и так далее. Он нам этого не сказал, но было понятно, что он об этом думает.
Тогда он начал говорить об общих интересах. О материальных благах общины. О художественных богатствах Нуарсера, которые были ему поручены, — из всех обязанностей самая святая… В особенности церковь пятнадцатого века… А вдруг они подожгут церковь пятнадцатого века? Как соседнюю, в Конде-сюр-Изер. А? Просто так, от плохого настроения… Рассердившись, что мы здесь… Он дал нам почувствовать, какая на нас ложится ответственность… Молодые несознательные солдаты! Немцы не любили подозрительных городков, где еще бродит вооруженный неприятель. Это общеизвестно…
Пока он вполголоса говорил с нами, жена его и две дочери, полные и аппетитные блондинки, поддерживали его, вставляя время от времени словечко… В общем, нас выгоняли вон. Между нами витали духовные и археологические ценности, получившие неожиданную значимость потому, что в Нуарсере ночью некому было их оспаривать… Мэр старался поймать призраки патриотических и моральных слов, но их развеивали наш страх и самая обыкновенная истина.
Он изнемогал от трогательных усилий доказать нам, что наш долг немедленно убираться отсюда ко всем чертям; он говорил это менее грубо, но весьма решительно, в точности как наш командир Пенсон.
Против этого мы могли выставить только наше маленькое желание не умирать и не сгореть. Это было немного, тем более что это нельзя говорить во время войны. И вот мы ушли на другие пустые улицы. Решительно все люди, которые мне встречались этой ночью, открывали передо мной свою душу.
— Вот всегда мне так не везет! — заметил Робинзон уходя. — Если бы ты был немцем — ты парень хороший — взял бы меня в плен, и дело в шляпе… Трудно отделаться от самого себя на войне!
— А ты, — говорю я, — если бы ты был немцем, разве ты не взял бы меня в плен? Тебе, может, за это дали бы медаль, а?
Так как по дороге мы не встретили никого, кто хотел бы взять нас в плен, то мы наконец сели на скамеечку в сквере и съели банку скумбрии, которую Робинзон Леон носил и грел в своем кармане с утра. Совсем невдалеке теперь были слышны пушки. Если б неприятели могли сидеть у себя и оставить нас здесь в покое!
Потом мы пошли по набережной, вдоль наполовину разгруженных барж; мы долго мочились в воду, длинной струей. Мы по-прежнему вели под узцы лошадь, как большую собаку, но у моста, в доме пастора, который весь состоял из одной комнаты, на матраце лежал еще один мертвец, совсем одиноко… Француз, командир стрелкового кавалерийского полка, лицом немного похожий на Робинзона.