Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 9
Даже за двадцать километров хорошо видно, как горит деревня. Весело. Самая пустячная деревенька на фоне паршивенького пейзажа — представить себе нельзя, как она шикарно горит ночью! Пожар даже маленькой деревни продолжается целую ночь, под конец он цветет огромным цветком, потом бутоном, и потом — ничего. Дымит, и тогда наступает утро.
Оседланные лошади рядом, на лугу, не двигались. Мы дрыхли на траве, кроме одного часового, конечно. Но когда есть огонь, на который можно смотреть, ночь проходит лучше, ничего не стоит ее перенести — это уже не одиночество.
Жалко, что деревень хватило ненадолго. Через месяц в этой округе их совсем не осталось. В леса тоже стреляли из пушек. Леса не продержались и недели. Они тоже хорошо горят, но недолго.
После этого вся артиллерия шла по дорогам в одну сторону, а все беженцы — в другую.
Словом, нам больше некуда было деваться: ни взад, ни вперед, приходилось оставаться на месте.
Становились в очередь, чтобы идти подыхать. Даже генерал больше не находил себе квартиры вне лагеря. Кончилось тем, что мы все ночевали под открытым небом, генералы и негенералы. Те, которые раньше бодрились, теперь потеряли бодрость. Именно в эти месяцы начали расстреливать рядовых, чтобы поднять их воинский дух, целыми взводами; именно тогда жандармов стали награждать орденами за способ вести свою местную войну, глубокую войну, без дураков, доподлинную.
Отдохнув несколько недель, мы снова сели на лошадей и направились к северу. А с нами и холод. И пушки не отставали от нас. Но с немцами мы встречались только случайно: то гусара встретишь, то группу стрелков, зеленых, желтых — все такие приятные цвета. Казалось, что мы их ищем, но, когда они нам попадались, мы сейчас же уходили дальше. Каждая встреча стоила им или нам нескольких человек. Их лошади без седоков, позванивая беснующимися стременами, мчались к нам со своими странными седлами из кожи, новой, как кожа получаемых в подарок портфелей. Они бежали к нашим лошадям и сразу же начинали с ними дружить. Им везло. У нас бы так не вышло.
Как-то утром лейтенент Сент-Анжанс, возвращаясь с разведки, пригласил остальных офицеров воочию убедиться в правдивости его рассказа.
— Двоих зарубил! — уверял он всех и показывал саблю, на которой желобок, специально для этого сделанный, был действительно забит засохшей кровью.
— Какой молодец! Браво, Сент-Анжанс!.. Если бы вы его видели, месье! Что за налет! — подтверждал капитан Ортолан.
Это только что произошло в эскадроне капитана Ортолана. Лейтенант де Сент-Анжанс, лошадь которого долго шла галопом, скромно принимал комплименты и почести, воздаваемые ему товарищами. Теперь, когда Ортолан ручался за достоверность его подвига, он успокоился и медленно водил свою кобылу по кругу перед собравшимся эскадроном, как после скачек с препятствиями.
— Нужно бы сейчас же послать в ту же сторону другую разведку! Сейчас же! — суетился капитан Ортолан, решительно взволнованный. — Эти двое просто заблудились, но, должно быть, за ними следуют другие… Вот хотя бы вы, унтер Бардамю, поезжайте с вашими четырьмя рядовыми. — Это он обращался ко мне. — Когда они начнут в вас стрелять, определите, где они, и скорей возвращайтесь с сообщением! Это, должно быть, бранденбуржцы!..
Среди кадровых офицеров говорили, что в мирные времена капитана Ортолана почти не было видно. Зато теперь, во время войны, он нагонял потерянное. Он был просто неутомим. Пыл его даже среди самых лихих смельчаков со дня на день становился все более удивительным. Рассказывали, что он кокаинист. Бледный, с кругами под глазами, он трепыхался на хрупких ногах. Когда он слезает с лошади, его разок качнет, и он снова бросается на поиски какого-нибудь подвига. Он готов был послать нас за огоньком в самые жерла пушек, тех, что напротив. Он работал заодно со смертью. Можно было побожиться, что капитан Ортолан заключил с ней договор.
Первую часть своей жизни он провел на конских состязаниях, ломая себе ребра по нескольку раз в году. Ноги его потеряли всякий намек на икры, так часто он ломал их и так мало ими пользовался. Он передвигался, как на палках, нервным и резким шагом. Ссутулившись под дождем, в непомерно большом плаще, его можно было принять за призрак отставшей скаковой лошади.
Отметим, что в начале этого чудовищного предприятия, то есть в конце августа и даже в сентябре, случались часы, а то и целые дни, когда какой-нибудь кусочек дороги или уголок леса становился безопасным для приговоренных. Там иногда можно было спокойно доесть кусок хлеба и банку консервов, без обычной острой тревоги, что это в последний раз. Но начиная с октября этим передышкам пришел конец: град, начиненный трюфелями снарядов и пуль, сыпался вся чаще. Скоро гроза разразится вовсю, и то, чего старались не замечать, станет перед нами, заслоняя все прочее: наша собственная смерть.
Ночь, которой мы так боялись первое время, по сравнению с днем стала казаться нам терпимой. В конце концов мы стали ее ждать, желать, чтобы она скорее наступила. Ночью в нас было труднее стрелять, чем днем. Эта разница чего-нибудь стоила.
Трудно дойти до самого существа вещей: даже когда это касается войны, фантазия долго сопротивляется.
Кошки, когда им угрожает огонь, все-таки кончают тем, что бросаются в воду.
Но скоро и ночному покою пришел конец. Ночью приходилось еще преодолевать свою усталость и мучиться лишний разок, все из-за того, чтобы поесть. Пища появлялась на передовых позициях: она ползла длинными процессиями хромых телег, распухших от мяса, от пленных, раненных, овса, риса и жандармов, а еще вина в пузатых бочках, которые так славно напоминают о лихих попойках.
За кузницей и за обозом с хлебом пешком брели отставшие и пленные, наши и ихние, в наручниках, приговоренные к тому и сему, все вперемешку, привязанные за руки к стременам жандармов, некоторые из них приговоренные к смерти /не грустнее других/. Они тоже съедали, сидя на краю дороги, свой рацион рыбы, которую трудно переварить /они и не успеют/, дожидаясь, чтобы обоз снова тронулся, деля последний ломоть хлеба со штатским, закованным в одну с ними цепь, про которого говорили, что он шпион, но который сам об этом ничего не знал.
Мучения полка продолжались тогда в ночной своей форме. Ощупью по горбатым улочкам деревень, от одного чужого сеновала к другому, сгибаясь под тяжестью мешков, которые весили больше человека. На нас кричали, мы шли мрачные, без надежды на что-нибудь другое, кроме угроз, навоза и отвращения к этим пыткам, обманутые ордой извращенных безумцев, которые внезапно, все, сколько есть, оказались неспособными к чему-либо другому, кроме как к убийству и к тому, чтобы их самих потрошили неизвестно зачем.
Измученные нарядчики валились с ног вокруг телег. Тогда появлялся фурьер и подымал над ними, над червями, фонарь. Этой обезьяне с двойным подбородком приходилось в любом хаосе искать водопой. Лошадям надо было пить! А я вот видел четырех рядовых, которые дрыхли в обморочном сне по шею в воде.
Из живых в деревне оставались только кошки. Мебель, легкая и тяжелая, шла на топку для кухни — стулья, кресла, буфеты… И все, что только можно было унести, товарищи уносили с собой. Гребенки, лампочки, чашки, какие-то мелочи, даже венчальные веночки — им все годилось. Как будто жизнь должна была продолжаться еще много лет. Они крали для развлечения, чтобы делать вид, что их хватит еще надолго. Все те же обычные желания.
Грохот пушек для них был просто шумом. Вот из-за этого-то войны и могут продолжаться. Даже те, которые сами воюют, не представляют себе, что это такое. С пулей в животе они продолжали бы подбирать старые сандалии, которые «могут еще пригодиться». Вот так и подыхающий на пастбище баран продолжает пощипывать траву. Большая часть людей умирает только в последний момент, другие собираются в течение двадцати лет и даже больше. Это несчастные люди.
Большой мудрости у меня не было, но у меня хватило практичности на то, чтобы стать окончательно трусом. Должно быть, именно потому я производил впечатление большого спокойствия. Во всяком случае, вот такой, каким я тогда был, я внушал нашему капитану Ортолану столь парадоксальное доверие, что он решил поручить мне в эту ночь деликатную миссию. Строго конфиденциально он объяснил мне, что я должен был добраться рысью еще до восхода солнца в Нуарсер-на-Лисе, город ткачей, расположенный в четырнадцати километрах от деревни, в которой мы были расквартированы. Я должен был убедиться на месте, занят ли город неприятелем. Гонцы, посланные туда с утра, говорили каждый свое. Генерал дез-Антрей высказал по этому поводу неудовольствие. Для этой разведки мне разрешили выбрать наименее тощую лошадь из всего взвода. Мне уже давно не приходилось быть в одиночестве, мне даже стало казаться, что я уезжаю в путешествие. Но свобода эта оказалась фиктивной.