Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 15
Среди охватившего нас массового бреда Преншар даже как будто мне несколько симпатизировал, с опаской, конечно.
Там, где мы находились, под этой вывеской не было ни дружбы, ни доверия. Каждый говорил только то, что ему было на руку; вокруг нас рыскали и доносили на нас шпики.
Прибывали новые подозрительные вояки всевозможных полков, очень молодые и почти что старые, в страхе или бахвалясь удальством. По четвергам приходили на свидание жены и родственники. Ребята таращили глаза.
Все это обильно плакало в приемной, особенно ближе к вечеру. Все бессилие мира перед войной плакало здесь, когда жены и дети после свидания уходили, шаркая ногами по тусклому коридору. Большое стадо нытиков, просто противно.
Для Лолы свидания со мной в этой вроде как бы тюрьме были своего рода приключением. Мы не плакали. Нам негде было взять слез.
— Неужели вы действительно сошли с ума, Фердинанд? — спросила она меня как-то в четверг.
— Да, — признался я.
— Значит, они будут вас лечить здесь?
— Нельзя вылечиться от страха, Лола.
— Неужели вы до такой степени боитесь?
— И даже больше, Лола, до того боюсь, что если впоследствии я умру своею смертью, то не хочу, чтобы меня сожгли! Я хочу лежать в земле, гнить на кладбище, совсем спокойно, готовый к тому, чтобы, может быть, снова ожить… Как знать! А если меня сожгут, тогда уж совсем конец… Скелет все-таки еще немного похож на человека… Он все-таки скорее может ожить, чем пепел… Пепел — это конец всему!.. Что вы об этом думаете? Так вот, понимаете ли, война…
— О, Боже! Так, значит, вы действительно трус, Фердинанд? Вы отвратительны, как крыса!..
— Да, действительно трус, Лола, я отказываюсь принять войну и все, что в ней есть… Я не хочу смириться… Я не желаю ныть… Я просто ее не принимаю, целиком, всех людей, к ней причастных, и саму войну. Даже если их девятьсот девяносто пять миллионов, а я один, то все-таки ошибаются они, а прав я, Лола, потому что я один только и знаю, чего я хочу: я не хочу умирать.
— Но нельзя же отказаться от войны, Фердинанд! Только трусы и сумасшедшие отказываются от войны, когда родина в опасности.
— В таком случае, да здравствуют сумасшедшие и трусы! Или, вернее, да живут и переживут всех трусы и сумасшедшие! Можете ли вы, например, вспомнить, Лола, хоть одно имя солдата, убитого во время Столетней войны? Хотелось ли вам когда-нибудь узнать, как кого-нибудь из них звали?.. Нет ведь?.. Никогда не интересовались?.. Для вас это анонимные, ненужные люди, они вам более чужды, чем последний атом этого пресс-папье перед вами, чем то, что вы оставляете по утрам в уборной. Вот видите, Лола, значит, они умирали зря! Абсолютно зря, кретины этакие! Уверяю вас, утверждаю! Это уже доказано! Единственное, что следует принимать в расчет, — это жизнь. Хотите пари, что через десять тысяч лет эта война, которая сейчас нам кажется замечательной, будет совершенно забыта?.. Разве что дюжина каких-нибудь ученых будет спорить о датах самых значительных гекатомб… Это все, что люди считают достойным памяти через несколько веков, несколько лет или даже несколько часов… Я не верю в будущее, Лола.
Когда Лола открыла, что я даже хвастаюсь своим позорным состоянием, она перестала меня жалеть. Она окончательно сочла меня достойным только презрения.
Она решила немедленно меня бросить. Это было уж слишком. Когда я ее проводил вечером до дверей нашего учреждения, она меня не поцеловала.
Она решительно не могла допустить, что приговоренный к смерти не чувствует призвания умереть. Когда я ее спросил, как поживают наши оладьи, она мне даже не ответила.
Вернувшись в палату, я застал Преншара перед окном: окруженный солдатами, он примерял очки, защищающие глаза от газового освещения. Эта мысль, объяснял он нам, пришла ему в голову на берегу моря, во время каникул, и так как теперь было лето, то он хотел их носить днем в парке. Парк был огромный, хорошо охраняемый отрядами больничных служителей. На следующий день Преншар настоял на том, чтобы я вышел с ним на террасу попробовать его замечательные очки. Великолепный день сиял вокруг Преншара, защищенного матовыми стеклами; я заметил его прозрачные ноздри и стремительное дыхание.
— Вот, милый мой, — доверчиво обратился он ко мне, — время идет, но оно работает не на меня… Моя совесть недоступна для угрызений, я, слава Богу, от подобной робости освобожден… Не преступления имеют значение в этом мире — от этого давно отказались, — а промахи… Кажется, я промахнулся… И самым непонятным образом…
— Воруя консервы?
— Да. Я думал, что это очень ловкий способ, представьте себе! Чтобы выйти из битвы таким позорным способом, но вернуться в мир живым, как выплываешь обессиленный, после того как нырнешь, на поверхность… Мне это почти удалось… Но война, несомненно, продолжается слишком долго… Чем дольше война затягивается, тем труднее себе представить людей достаточно отвратительными, чтобы вызвать отвращение родины. Родина стала бесконечно снисходительной, выбирая своих мучеников. Сейчас уже нет больше солдат, недостойных носить оружие и главное — умирать при оружии и от оружия… По последним сведениям, из меня собираются сделать героя!.. Надо было погромному бешенству зайти очень далеко, чтобы начали прощать кражу банки консервов! Что прощать — забыть! Когда нищий крадет и этим как бы хитростью индивидуально возвращает себе отнятое, понимаете?.. Куда мы идем в таком случае? Заметьте, что репрессии против мелкой кражи существуют под всеми широтами. Тем не менее до сих пор за мелкими ворами оставалось в республике то преимущество, что оно отнимало у них привелегию носить патриотическое оружие. Но с завтрашнего дня этот порядок будет изменен, и я, несмотря на то, что я вор, должен занять свое место в армии… Таков приказ… И так далее и так далее.
Но из сада кто-то звал Преншара. Главный врач спешно посылал за ним дежурного.
— Иду, — отвечал Преншар.
Он только успел передать мне черновик своей речи, которую проверял на мне. Актерский трюк. Я его больше никогда не видел. Он страдал общим недостатком интеллигентов — суетностью. Он знал слишком много вещей, и они его пугали. Ему нужна была куча всяких штук, чтобы решиться на что-нибудь, чтобы прийти в необходимое для этого состояние.
Я никогда не старался узнать, что с ним сталось и «исчез» ли он действительно, как мне передавали. Но лучше было бы, если б он действительно исчез.
Наш будущий тревожный мир пускал ростки еще в самой войне.
Некоторое представление об этой истерике можно было получить по его бурному поведению в таверне «Олимпия». Внизу, в большом подвале-дансинге, раскосо поглядывающем сотнями зеркал, он бился в пыли и отчаянии негро-иудео-саксонской музыки. Британцы и негры вперемешку, люди с Востока и русские, воинственные и меланхоличные курили, орали на алых диванах. Эти полузабытые теперь военные формы были семенами сегодняшнего дня, который растет еще сейчас и мало-помалу позже превратится в навоз.
Проводя каждую неделю в «Олимпии» несколько часов, мы, раздразнившись, шли целой компанией с визитом к нашей бельевщице-перчаточнице-продавщице книг мадам Эрот, в тупике Березина за «Фоли бержер», теперь больше не существующем, куда девочки выводили собачек делать свои дела.
Мы ходили туда искать ощупью свое счастье, на которое так яростно накидывался целый мир. Мы немножко стыдились таких желаний, но отказываться от них не приходилось. От любви отказаться еще труднее, чем от жизни. Вот так и живешь в этом мире, то убивая, то любя — все разом. «Я тебя ненавижу!.. Я тебя люблю!..» Так защищаешься, так поддерживаешь себя, передавая жизнь двуногому существу следующего века, неистово, во что бы то ни стало, как будто это так уж невероятно приятно видеть собственное свое продолжение, как будто это в конце концов может дать нам вечность. Охота целоваться, несмотря ни на что.
Психически я чувствовал себя лучше, но вопрос о моей военной службе оставался невыясненным. Время от времени меня отпускали в город. Так вот, бельевщицу нашу звали мадам Эрот. У нее был до того низкий лоб, что сначала это как-то даже озадачивало; зато губы ее так хорошо улыбались, такие они были пухлые, что потом неизвестно было, как от них отделаться. Под сенью потрясающей изворотливости и незабываемого темперамента ютился целый ряд простейших вожделений, жадно и молитвенно коммерческих. В несколько месяцев благодаря союзникам и главным образом благодаря своим чреслам она составила себе приличное состояние. Нужно сказать, что ее освободили от яичников, вырезав их в прошлом году, после воспаления. На этом освободительном выхолащивании она и составила себе состояние. Так женский триппер может оказаться благословением Божьим. Женщина, которая постоянно заботится о том, чтобы не забеременеть, вроде калеки и никогда не пойдет далеко.