Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 50
У них было немножко веселей, чем у Анруйев, так же уродливо, но комфортабельней. Не так мрачно, а просто и спокойно некрасиво.
Обалдевший от усталости, я оглядывал комнату. Какие-то безделушки, которые давно уже находятся в семье, особенно эта дорожка с розовыми помпонами на камине, каких в магазинах уже больше нет, и фарфоровый неаполитанец, и рабочий столик из граненого зеркала, двойник которого, наверное, находится у тетки в провинции. Я не предупредил мать о том, что под кроватью образуется лужа крови и что капли продолжают равномерно падать, — мать стала бы кричать еще громче и по-прежнему не слушала бы меня. Она никогда не перестанет жаловаться и возмущаться. Это было ее призванием.
Все равно можно помолчать и смотреть, как серый бархат вечера покрывает дом за домом, сначала маленькие, потом большие, и двигающихся между ними людей, все слабее, подозрительней, мутней покачивающихся на тротуаре, перед тем как исчезнуть в темноте.
Дальше, гораздо дальше, чем Земляные валы, нити и ряды огней, рассыпанные по сумеркам, как гвозди, натягивают забытье на город, и другие огоньки моргают; между красными и зелеными огнями все корабли и корабли, целая эскадра, которая собралась сюда отовсюду и, дрожа, ожидает, когда за башней откроются высокие двери ночи.
Если бы мать хоть на минуту остановилась или замолчала надолго, можно было бы по крайней мере отказаться от всего, попробовать забыть, что надо жить. Но она меня преследовала.
— Может быть, сделать ей клизму? Доктор, как вы думаете?
Я не ответил ни да, ни нет, но я еще раз посоветовал, раз мне дали слово, немедленно отправить ее в больницу. Последовали вопли еще более резкие, решительные и раздирающие. Ничего не поделаешь.
Я медленно пошел к дверям.
Сумерки легли между нами и кроватью.
Я почти что не различал больше рук дочери, которые лежали на простынях, оттого что были почти так же белы.
Я вернулся, чтобы послушать пульс, еще более слабый, еще менее ощутимый, чем раньше. Дыхание вырывалось толчками. Я-то хорошо слышал, как кровь падает на паркет, тикая, как часы, все медленнее и медленнее, все слабее и слабее. Ничего не поделаешь.
Мать шла впереди меня к дверям.
— Доктор, — просила она меня проникновенно, — только никому не рассказывайте. — Она умоляла меня: — Поклянитесь мне!
Я обещал все что угодно. Я протянул руку. Двадцать франков. Она потихоньку закрыла за мной дверь.
Внизу поджидала меня тетка Бебера с приличествующим случаю выражением лица.
— Плохо дело? — спросила она.
Я понял, что она меня ждала внизу уже верных полчаса, чтобы получить свою обычную комиссию: два франка. Чтобы я не увильнул.
— А у Анруйев все устроилось? — хотела она знать. Она надеялась получить на чай и за них тоже.
— Они мне не заплатили, — ответил я.
Так ведь оно и было.
Ее улыбка превратилась в гримасу — она не доверяла мне:
— Что же это такое, доктор, совсем вы не умеете заставить людей платить! Ведь люди не будут вас уважать… По нынешним временам надо, чтобы людям платили наличными, или они совсем не заплатят.
Это было совершенно верно. Я убежал. Я поставил бобы на плиту перед уходом. Теперь как раз надо было идти за молоком: ночь спускалась. Днем люди улыбались, когда встречали меня с бутылкой. Понятно: без прислуги!
Потом потянулась зима, растянулась на недели и месяцы. Конца не было туманам и дождю.
В больных недостатка не было, но не многие могли или хотели платить. Медицина — неблагоприятная профессия. Когда вас уважают богатые, вы похожи на лакея; когда вас уважают бедные, вы ничем не отличаетесь от вора. Брать за визиты? У них не хватает денег на то, чтобы поесть или сходить в кино; неужели отнимать еще деньги за докторский визит? Да еще в тот момент, когда они теряют сознание. Неудобно. Отпускаешь их, становишься добрым — и тонешь!
Чтобы в январе заплатить за квартиру, я сначала продал буфет. Хочу очистить место, объяснил я соседям, и переделал мою столовую в залу для физкультуры. Поверили? В феврале, чтобы заплатить налог, я спустил велосипед и граммофон, который мне подарила Молли перед отъездом. Он играл «Печаль прошла!». Я помню даже мотив. Это все, что у меня было. Граммофонные пластинки долго лежали в лавке Безена, наконец он их все-таки продал.
Для шику я рассказывал, что с первыми теплыми днями собираюсь купить автомобиль и потому заблаговременно коплю деньги.
Чтобы серьезно заняться медициной, мне главным образом не хватало нахальства. Кода меня провожали до дверей, после того как я дал семье необходимые советы и написал рецепт, я начинал разглагольствовать только для того, чтобы отдалить момент оплаты на несколько минут. Я чувствовал себя проституткой. Клиенты мои были по большей части такие несчастные, такие вонючие, что я всегда спрашивал себя, откуда они возьмут двадцать франков, которые они мне должны, и не убьют ли они меня. Но двадцать франков мне все-таки были очень нужны. Какой стыд! Я никогда не перестану краснеть от этого.
Не то чтобы я кутил или роскошествовал на их пять или десять франков, нет! Ведь большую часть отбирал у них хозяин дома; но это причина неуважительная. Хотелось бы, чтоб это было причиной достаточно уважительной, но это не так. Хозяин дома хуже дерьма. И все тут.
Сколько я себе крови испортил со всем этим, столько бегал под ледяным ливнем, что я сам стал похож на чахоточного! Это было неизбежно. Это именно то, что случается, когда приходится отказываться почти от всяких удовольствий. Иногда я покупал яйца, но главным образом питался сушеной зеленью. Ее надо долго варить. Часами я следил за тем, как она кипит, сидя на кухне после приемных часов. Отсюда передо мной открывалась прекрасная панорама на двор.
Сюда обрушивались, скрипя и отлетая рикошетом, все крики из двадцати домов вокруг, вплоть до писка птичек консьержки, с отчаянием поджидающих весны, которой они никогда не дождутся в клетках, висящих рядом с уборными, со всеми уборными, собранными вместе в глубине полумрака и размахивающими своими разболтанными дверями. Сотни пьяных самцов и самок населяют эти кирпичи и начиняют эхо своими хвастливыми ссорами, неуверенной, разливчатой руганью, особенно после завтраков в субботу. Это наиболее интересный момент семейной жизни. Сначала треплют языком, издеваются друг над другом, потом, нализавшись, папаша замахивается стулом, как топором, а мамаша — кочергой, как саблей. Слабые, берегитесь!.. Удары приплющивают к стене все, что не может защититься и отвечать тем же: детей, собак, кошек. После третьего стакана вина начинает страдать собака: ей со всего маху наступили на лапу. Как она смеет быть голодной в одно время с людьми? Есть чему посмеяться, когда она заползает под кровать и визжит, как будто ей распороли живот! С этого начинается. Ничто так не стимулирует взлохмаченных женщин, как страдания животных, но не всегда ведь под рукой бык. Спор продолжается озлобленный, властный, как бред; ведет его супруга, она бросает самцу серию резких вызовов к борьбе. После — свалка, разбиваемые вещи разваливаются на куски. Грохот падает во двор, эхо кружится в темноте. Дети в ужасе кричат. Они открывают все, что скрыто в папе и маме, криком навлекают на себя громы и молнии.
Я проводил целые дни в ожидании того, что случалось время от времени в конце этих семейных сеансов.
Это происходило в третьем этаже, против моего окна, в доме напротив.
Мне ничего не было видно, но все было слышно.
Всему есть конец. Это не всегда смерть, это часто другое, худшее, особенно для детей.
Эти жильцы как раз жили в том этаже, где полутьма двора начинает светлеть. Когда они были вдвоем, в те дни, когда это случалось, они сначала долго спорили, потом наставало длительное молчание. Надвигалось. Сначала они начинали приставать к девочке, звали ее. Она знала, что будет. Она сейчас же начинала плакать. Судя по голосу, ей могло быть лет десять. После нескольких раз я понял, что они с ней делают.
Сначала они ее привязывали, долго привязывали, как для операции. Это их возбуждало.