Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 51
— Падаль! — ругался он.
— Ах ты дрянь такая, — прибавляла мать.
— Мы тебя научим уму-разуму! — кричали они вместе и начинали ее упрекать и в том, и в этом, выдумывая.
Должно быть, они ее привязывали к решетке кровати. В это время ребенок попискивал, как мышь, попавшая в мышеловку.
— Нет уж, паршивка, тебе не отвертеться, как ни крутись! — начинала опять мать, и целый поток ругани следовал за этим, как будто она кричала на лошадь. Она была очень возбуждена.
— Мама, молчи, — тихонько отвечала девочка. — Мама, молчи! Бей меня мама, но молчи! Мама!
Ей действительно не удавалось отвертеться, и она получала здоровую взбучку. Я слушал до конца, чтобы убедиться, что происходит именно это, что я не ошибаюсь. Я не мог начать есть бобы, пока это происходило. Я не мог также закрыть окна. Я ни на что не годился. Я ничего не мог сделать. Я сидел и слушал. Тем не менее мне кажется, что у меня прибавлялись силы, чтобы слушать такие вещи, силы, чтобы идти еще дальше, странные силы; в следующий раз я смогу спуститься еще ниже, слушать другие стоны, которых я не слыхал или которые раньше мне было трудно понять, потому что за ними есть еще другие стоны, которых еще не слышали и не поняли.
Они избивали дочь до того, что она больше не могла кричать, она только всхлипывала каждый раз, как вздыхала.
Тогда, в этот момент, я слышал, как мужчина счастливым голосом говорил:
— Поди сюда! Скорее! Иди сюда!
Это он обращался так к матери, и потом дверь с шумом захлопывалась за ними.
Так между ними происходила любовь, объяснила мне консьержка. В кухне, прислонившись к раковине. По-другому у них ничего не выходило.
Я узнал об этом постепенно. Когда я их встречал всех вместе, втроем, все это было незаметно. Они гуляли, как настоящая семья. Отца я часто видел, когда он проходил мимо витрины магазина на углу бульвара Пуанкаре «Обувь для чувствительных ног», где он служил главным приказчиком.
Но по большей части на нашем дворе были одни самые неинтересные гнусности, особенно летом. Летом все очень сильно пахло. Во дворе совсем не было воздуха, только одни запахи. Сильнее всего пахнет цветная капуста. Одна цветная капуста стоит десяти уборных, даже если они полны до краев. Это само собой понятно. Уборная на втором этаже часто портилась. Консьержка из номера 8, тетка Сезанн, приходила тогда со своей длинной ковырялкой. Я следил за тем, как она изворачивалась.
— Если бы я была на вашем месте, я бы шито-крыто помогала женщинам отделываться от беременности. Сколько в этом квартале гулящих женщин, вы просто не поверите! И они бы с удовольствием дали вам заработать, поверьте мне! Это выгоднее, чем лечить каких-то приказчиков от грыжи!.. И потом за это платят наличными.
У тетки Сезанн было страшное, неизвестно откуда взявшееся презрение ко всем людям, которые работают.
— Жильцы всегда недовольны, будто они в тюрьме живут. Пристают и мучают всех… То у них уборная засорилась, то утечка газа… То письма их будто бы читают. Вечные придирки!.. Уж и надоели!.. Мне даже один жилец плюнул в конверт с квартирной платой. Хорошо это?..
Я вполне уверен, что у меня опять это началось главным образом из-за Робинзона. Сначала я не обращал внимания на недомогание. Ходил по больным, только стал еще беспокойнее, как в Нью-Йорке, и плохо спал, еще хуже, чем обычно.
Я так был потрясен встречей с Робинзоном, что вроде как бы опять заболел. Со своей перемазанной горем мордой он как будто напомнил мне дурной сон, от которого мне никак не удавалось отделаться столько лет. У меня опять отнялся язык от ужаса. Я не смел выйти из дому: так я боялся его встретить.
За мной приходили по два, по три раза, прежде чем я решался навестить больного. Поэтому, когда я приходил, то обычно уже вызывали другого. В голове моей была полная путаница, как и в жизни. Как-то меня вызвали на улицу св. Винсента, где я был до этого только один раз, в номер 12, на третий этаж. Даже на машине приехали за мной. Я сразу его узнал, дедушку; говорил он шепотом и долго вытирал ноги перед тем, как войти. Вкрадчивый, седой и сгорбленный, он спешно вел меня к внуку.
Я хорошо помнил также его дочь, крепкую девку, но уже поблекшую и молчаливую; она несколько раз возвращалась к родителям для того, чтобы делать себе аборты. Ее ни в чем не упрекали. Только хотели, чтобы она вышла замуж в конце концов, тем более что у нее был уже двухлетний мальчик, который жил у дедушки с бабушкой.
Этот ребенок постоянно болел, и тогда дедушка, бабушка и мать все вместе ужасно плакали, особенно оттого, что у него не было законного отца. Дедушка и бабушка, не совсем себе в этом признаваясь, думали, что незаконные дети более хрупкие и чаще болеют, чем другие.
До этого тайного появления на свет младенца семья жила много лет в квартале «Filles du Calvaire». Ранси было для них местом изгнания, они переехали не потому, что им этого хотелось, а чтобы спрятаться, чтобы заставить позабыть о себе, исчезнуть.
Как только стало невозможно скрывать беременность от соседей, они решили, чтобы избежать разговоров, покинуть свой квартал. Переменить квартиру было делом чести.
В Ранси уважение соседей не было необходимо, в Ранси их никто не знал, и потом здешний муниципалитет вел ужасную политику, по правде сказать — политику анархистов, политику хулиганов. Об этом говорила вся Франция. В подобной, преданной анафеме среде не приходилось считаться с общественным мнением.
Семья сама наложила на себя наказание: они порвали со всеми родственниками и прежними друзьями. Полная драма. Терять больше нечего — считали они. Деклассированы. Когда решаешь потерять к себе уважение, то идешь к народу.
В столовой, куда мы зашли, из экономии была полутьма, а в ней лица, как бледные пятна, бормочущие слова; они повисали во мгле, тяжелой от запаха лежалого перца, которым всегда пахнет фамильная мебель.
Посреди комнаты на столе лежал на спине ребенок в пеленках. Я осторожно начал ощупывать его живот, постепенно, сверху донизу, потом я внимательно его осмотрел.
Сердце его билось, как у котенка, сухо и бешено. Потом ребенку надоели мои щупающие пальцы и все мои фокусы, и он начал орать, как орут в этом возрасте, — невообразимо. Это уже было слишком. С тех пор как вернулся Робинзон, я стал чувствовать себя как-то странно телесно и духовно, и крики этого невинного маленького существа произвели на меня ужасное впечатление. Боже мой, какие крики! Какие крики! Сил моих больше не было.
Я думаю, что еще другая мысль вызвала мое глупое поведение. Выведенный из себя, я не сумел удержаться и высказал вслух все отвращение и обиду, которые слишком долго держал про себя.
— Эй! — ответил я маленькому горлану. — Не торопись так, у тебя еще есть время впереди, чтобы орать, не беспокойся, осел ты этакий! Пощади себя. Если ты не будешь осторожен, то горя впереди тебе хватит, чтобы растопить глаза твои, мозги и все остальное!
— Что вы такое говорите, доктор? — подскочила бабушка.
Я просто повторял:
— Хватит!
— Что? Чего хватит? — спрашивала она в ужасе.
— Постарайтесь понять, — отвечаю я ей. — Постарайтесь понять. Вам и так слишком многое объясняют! Вот в чем несчастье! Попробуйте понять! Постарайтесь!
— Чего хватит? Что он говорит? — спрашивали все трое друг у друга.
И дочка странно косилась на меня, а потом начала тоже зычно кричать. Ей представился хороший случай для истерики. Не пропустить же его! Война объявлена. И ногами топала, и задыхалась, и ужасно скашивала глаза. Надо было это видеть!
— Он сумасшедший, мама! — кричала она, задыхаясь от собственного рыданья. — Доктор сошел с ума!.. Отними у него ребенка, мама! — Она спасала свое дитя.
Они вырвали у меня ребенка, как если бы спасали его от пламени. Дедушка, такой робкий сначала, снял со стены большой градусник красного дерева, огромный, как дубина. Он проводил меня, держась на расстоянии, до двери и захлопнул ее за мной изо всех сил ударом ноги.